Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 1919 года немецкий социолог Макс Вебер прочел в Мюнхене лекцию о «внутреннем призвании к науке» (часто при переводах ее называют «Наука как призвание»). В то время в Мюнхене, как и во многих других больших городах Германии, происходили революционные беспорядки; фактически приближалась гражданская война, в результате которой в Баварии возникнет советская республика, которая, как надеялись, станет «царством света, красоты и разума». Вебер считал подобные идеи «безответственными», говоря, что «когда от политики ждут смысла и счастья, от нее ждут слишком многого». Однако его лекция как раз и была посвящена таким вещам, как смысл и счастье.
Философ Карл Лёвит был ранен во время войны, испытал ее разрушительную силу и потом попал в плен к итальянцам. Он присутствовал на той лекции в Мюнхене и позже написал, что Вебер, которому оставалось прожить еще только один год, «проходя к кафедре в битком набитой аудитории, был бледным и усталым. Его лицо с нечесаной бородой заставило меня вспомнить мрачные изображения пророков на соборе Бамберга. Лекция производила потрясающее впечатление… На фоне бесконечных революционных речей либеральных активистов слова Вебера словно дарили спасение».
Эта речь, по словам немецкого историка Рудигера Сафрански, вызвала яростные споры в публике. «На поверхностном уровне лекция была посвящена духу наук, но по сути Вебер говорил о том, как стремление к осмысленной жизни можно осуществить даже и в стальной капсуле современной «рационализированной» цивилизации».[410] Вебер утверждал, что наука может способствовать самопознанию, но не облегчает нам решение вопроса, как прожить нашу жизнь. Наша цивилизация, говорил он, «настолько во всем пропитана верой в рациональность, что это подрывает веру человека в себя и в свою способность принимать решения». Более того, определенность в технических вопросах, которую несут с собой науки, заставляет нас требовать (или ожидать) такой же определенности от ценностей и этики, а также при поиске смысла. «В результате многие идеологии, пытаясь добиться нашего доверия, облекаются в одеяния науки». На это указывает появление, как он их называл, академических пророков (Kathederpropheten), которые «в ответ на утрату ощущения тайны в мире, разочаровавшемся из-за рационализма, стремятся рационализовать последнюю оставшуюся в нем тайну – отдельную личность с ее свободой… Это ошибка. Вместо того чтобы оставить тайну там, где она есть, – в душе человека, – академические пророки погружают разочаровавшийся мир в полумрак, пытаясь вернуть ему очарование».[411] Вебер считал, что здесь стоит отделять одно от другого. Вебер ни капли не сомневался в том, что в мире, созданном наукой и технологией, бог мертв. Или, утверждал он, следует это принять, или надо стать «виртуозом веры», подобным виртуозам искусства, и пожертвовать своим интеллектом ради жизни веры, как виртуозы искусства живут с верой в свои способности. «Трансцендентную сферу мистической жизни» никогда не удастся объяснить с помощью науки, говорил он, и нам никогда не следует смешивать одно с другим. Подобным образом, у нас никогда не будет относительно мистической жизни такой определенности, какая встречается в науках, но мы можем находить утешение в «братстве» верующих и во взаимоотношениях внутри такого братства.[412]
Сафрански говорит нам, что почти в каждом городе и крупном городке Веймарской Германии в то время был свой, как он его называет, «святой инфляции», обещавший спасти Германию от хаоса. «Один из таких людей в Карлсруэ называл себя Изначальным Водоворотом и обещал своим последователям контакт с космической энергией; «Сын Человеческий» в Штутгарте призывал адептов к участию в вегетарианской Тайной вечере; в Дюссельдорфе новый Христос проповедовал близкий конец света и призывал всех бежать в Айфельские горы. В Берлине в больших залах проповедовал «духовный монарх» Людвиг Хауссер, который учил «наиболее последовательной этике Иисуса», которая заключалась в изначальном коммунизме, и свободную любовь, а также предлагал себя в качестве führer как «единственную надежду высшего развития страны, Рейха и человечества».
Сафрански относит этих эксцентриков к категории «аберраций» революционного немецкого возбуждения в период после Первой мировой, он называет их также «приверженцами десизионизма, ратующими за обновление мира, бредящими метафизиками и спекулянтами на барахолке идеологий и суррогатных религий».[413]
На фоне этого хаоса мнений и доктрин (если не считать Вебера) ото всех прочих резко отличался один человек: Мартин Хайдеггер, один из самых значительных и проблематичных философов современности – и это остается верным, даже если мы вспомним о его близости к нацистам. Он родился в католической семье в Месскирхе в Бадене-Вюртемберге, и предполагалось, что он посвятит себя церкви, хотя Хайдеггер сначала обратился в протестантизм, затем полностью утратил веру, чтобы вернуться к католичеству под конец жизни.
Многие исследователи знают, что Хайдеггер не такой автор, которого просто пересказать своими словами, и отчасти это объясняется его стилем; в его книгах мы встречаемся с напыщенностью и загадочностью, но это во многом связано с тем, что он пытался выразить словами такие чувства, которые, как он думал, никто ранее не выражал словами подобным образом. Не будучи поэтом, Хайдеггер фактически делал то, что делают поэты, – он называл и выделял такие стороны переживаний, которые до него никто не замечал, и находил адекватный для этих новых вещей язык. В одном труде философ писал: «Мысли к нам приходят, не мы их изобретаем… Мышление есть дар, или благодать, событие, которое с нами случается».[414] Это перекликается с Рильке, который говорил, что стихи «приходят» к нему. Хайдеггер задает вопрос: «Как мы ощущаем реальность, прежде чем организовать ее для себя с помощью научного, или ценностного, или мировоззренческого подхода?»[415]
Нас интересуют основные идеи Хайдеггера, которые он излагал в самых важных своих трудах, таких как «Бытие и время» (1927), «Что такое метафизика?» (1929), «Исток художественного творения» (1936) и «Гельдерлин и сущность поэзии» (1936), «Вопрос о технике» (1953) и «Gelassenheit» («Отрешенность», 1955), и эти идеи можно сгруппировать по четырем темам: бытие, смерть, забота и аутентичность.