Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно ли вести конструктивный разговор о поэтике Самойлова, то есть о его позиции и художественной системе, в том же смысле, в каком в этой книге он ведется о Слуцком? Полагаю, нет. Самойлов был эволюционирующей фигурой, но не того типа, что Блок, у которого эстетическое развитие отражалось в мировосприятии. Шайтанов называет поэзию Самойлова палимпсестом в строгом смысле этого слова: один слой стирается, его место немедленно занимает другой и т. д. [Шайтанов 2007: 236]. В его стихах присутствует референтная память, но слой ее тонок. Если строфы и достигают философского уровня, суть их остается незамысловатой[235]. Все это строго противоположно тому, что Корнилов называет «стихами дальнего действия» у Слуцкого. Между Слуцким и Самойловым этот оригинальный и смелый поэт усматривает «оппозицию… как в шахматах» [Евсеев 2003: 232–233]. Возможно, в общем смысле у Самойлова присутствуют черты, напоминающие эстетику Слуцкого, например смешение разговорного и высокого стиля, однако у него нет ни метапоэтики, ни метапоэтического веса Слуцкого[236]. В то же время предложенное Блумом понятие «тревожности влияния» не описывает его мифологической стратегии. Отсутствие поколенческого разрыва между Слуцким и Самойловым – не единственное препятствие к применению теории Блума. Блум говорит о противостояниях крупных поэтов, великих поэтических взглядов и теорий. Включение Самойлова в эту категорию стало бы ошибкой интерпретации. Его «неверное прочтение» Слуцкого не является герменевтическим приемом в понимании Блума, а отражает создание индивидуальной иллюзии, которая имела серьезные последствия для истории культуры и литературы: случай слепоты без прозрения, заставляющий вспомнить не только Поля де Мана, но и «прозрение» в «Слепцах».
В книге, где смело переосмысляются мифы о русской культуре Серебряного века, Г. С. Рылькова вспоминает предложенную Рикёром герменевтическую парадигму «двойной мотивации» «обретения “истины”» через а) «восстановление смысла» и б) «де-мистификацию и “отказ от заблуждения”» [Rylkova 2007: 6]. Основная посылка и цель данной книги построены на первом методе. Чтобы понять, как Самойлов прочитывал Слуцкого, придется прибегнуть ко второму методу. Соответственно, ниже будет предложена первая подробная «демистификация» нарратива Самойлова, которая вытекает из текстов Сарнова, Корнилова, Симонова, а также более ранних работ автора этой книги [Гринберг 2008].
2
Во втором варианте своих воспоминаний о Слуцком, снабженных красноречивым заголовком «Друг и соперник», Самойлов описывает Слуцкого следующим образом: «Он ходил, рассекая воздух. <…> Он понимал, что такое талант, и был выше зависти. Он умел отличать ум от глупости. Он умел разбираться в законах. Он умел различать добро и зло. Он был частью общества и государства. Он был блестящ. Он умел покорять и управлять. Он был человек невиданный. Он действительно рассекал воздух» [Самойлов 2000b: 151]. В этом позднем тексте Самойлов смягчает жесткость высказываний, которые содержатся в первом, неопубликованном отзыве о Слуцком, написанном, когда тот еще был жив [Самойлов 2000b: 151]. Притом в нем сохранены все основные элементы принижения Самойловым качеств Слуцкого. Самойлов изображает Слуцкого гигантом, одновременно создавая над ним и собой ауру равенства. Слуцкий монументален, выше зависти – и, соответственно, таков же и Самойлов. А главное, Слуцкий умел распознать талант – читай, талант Самойлова. Единственная разница заключается в том, что Слуцкий выглядит жертвой собственных ошибок, Самойлов же – великодушный провидец, благородно дарующий Слуцкому признание. Мифология Самойлова простирается в трех направлениях: личное, поколенческое и эпохальное. Начну с личного.
В письме к Л. К. Чуковской, которая признаётся Самойлову в своей неспособности по достоинству оценить стихи Слуцкого, Самойлов отмечает, что самая сильная сторона поэзии Слуцкого – его личность. Из дневников Самойлова видно, что именно личностный фактор он считал основным в превращении поэта из просто талантливого в эпохального. Для него стихи Слуцкого не похожи больше ни на чьи, не скучны, однако очень неровны [Самойлов 2000b: 156]. Вместе с тем Самойлов не преминул пояснить, что в его глазах Слуцкий всегда оставался продуктом и явлением своей эпохи, которому предначертано сойти со сцены вместе с ней. В том же письме к Чуковской, написанном в 1981 году, когда Слуцкий уже четыре года хранил творческое молчание, Самойлов подводит черту под Слуцким-поэтом: «Он всегда держался в рамках поколения – и для молодых, наверное, выглядит как поэт прошлого времени. Мы, особенно до тридцати лет, старались свести концы с концами. Позже многие от этого отказались и, как это ни странно, больше сохранили цельность, чем Слуцкий» [Самойлов, Чуковская 2004: 152–153]. Соответственно, все концы сводятся и выносится приговор: Слуцкого читать не будут, он принадлежит времени с маленькой буквы «в», Самойлов же останется, поскольку перерос свое поколение, а с ним и всю эпоху. Глубокомыслие собственной поэзии Самойлов сохраняет и в «прозе»: важнейшее говорится так, как будто оно совсем не главное, а лишь проглядывает сквозь строки. Более того, это же мнение Самойлов высказывает в частном письме. Он понимает, как и любой видный деятель культуры, что его эпистолярное наследие рано или поздно станет общественным достоянием, особенно если учитывать, кому он в данном случае пишет – талантливой писательнице-диссидентке,