Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На очередной шахматный кружок заглянули Павлишин и его ближайшие помощники, Марушко и Столяр. За досками слушали об уничтожении евреев. Бомштейн рассказывал обо всем, что удалось узнать от чудом уцелевшего соседского мальчика. Говорил он громко, и уберечься от беседы украинцам не удалось: «Кстати, Лука, ваших националистов целый взвод расстреливал на Бабьем Яру». Павлишин вздохнул и сел за стол, приподняв плечи, чтобы не казаться слишком ссутуленным. «Здесь, среди нас, нет таких убийц. И нигде в лагерях среди наших товарищей их нет. Их расстреляли сразу. Мы же все, как ни тяжело нам признаться, — и мельникивцы, и бандеровцы — были близоруки, что связались с Гитлером. Мы ошиблись». — «Учитель, мы того гляди здесь помрем. На воле остались наши и ваши семьи. Что нам лукавить друг перед другом: вы ненавидели евреев и без фашистов». — «Мы не ненавидели, Семен, — или, прости меня, я не знаю, как мне обратиться, Симха? Пойми, когда является один — комиссар, другой — партиец, третий — начальник краевого образования, четвертый — энкавэдист, врагов ищет… Оказывается, что половина красных — одной национальности. К тому же, понимаешь, народ годами видит своих соседей, а ведь не все живут скромно…» — «Стой, Лука, стой. Давай не углубляться, а то до такого докопаемся, что переубиваем друг друга. Или даже не переубиваем, а все равно дальше жить не захочется».
Почувствовав, что резни, скорее всего, не случится, но будет ссора, я хлопнул доской: «А мы живем? Ты, Семен, вернее, твоя тень таскает тачку круглые сутки, чтобы получить поганую селедку и поддержать свое состояние, наивно называемое „жизнь" Давайте уже до конца разъясним все друг другу, раз мы начали. Какие бы ни приезжали комиссары, Лука, в чем бы вы ни подозревали соседей, это не повод выгонять семьи в лес и на мороз. Чем ты лучше Семенова, который сажал вас задницей в болото? Признайте, что вы совершили не политическую ошибку, а совестную. Вы поддерживали Гитлера, и ваши братья стреляли в евреев со спокойным сердцем — а потом рванули против того же Гитлера, получили от него, рванули обратно, получили от красных, и теперь считаете себя мучениками за свободу». Павлишин встал. «Это были не братья! Ваши чекисты моих соседей расстреливали, но я не говорю, что это были твои братья. Мы продолжаем сражаться за свободную Украину, но больше уже не вступим в союз с сатаной. Свой урок мы выучили, но и каяться перед тобой никто не будет». Казалось, сейчас украинцы уйдут, но тут литовец Петрайтис, редко что-либо говоривший, забормотал, коверкая слова: «Я читал одну книгу, братья, в детстве и запомнил такую картинку: рыцарь в кольчуге, с мечом, лежит под черной водой в болоте. И когда красные пришли, ну, со своими танками, я захотел, чтобы они лежали так же в наших болотах. У нас хватало лесов, чтобы пожрать всю их армию. Но нас самих было мало, и мы прятались, жили в землянках, вот таких, узких, как могилы, вшестером. Дым плохо отходил, все были закопченные, стукались об потолок. Ротатор еще там стоял — печатали две газеты: одну для своих, другую для советских. А чтобы нас не взяли живыми, над землянкой установили осколочную мину — она от батареек через электрокапсюль питалась. И в бункере поставили такую, чтобы не сдаваться». Петрайтис замолчал. Все ждали, пока он продолжит. «Но в воду эту черную легли не они, а вся наша тевуния, кроме меня. Представьте, братья, осень, грязь, блохи, сапоги дырявые. Мы устали, и пошли в деревню, и попались. Я не успел убежать и выстрелить в себя не смог. Меня допрашивал чекист Нахман Душанский…» Он не успел договорить, потому что Дикарев, жмурясь, словно загорал на солнце, вмешался в разговор: «Это же беда маленьких наций. Маленькие народы попадают в жернова…» Бомштейн закончил за него: «…И помогают совать туда других». «Но нельзя же измерить горе, — сказал я, — это же не состязание, у кого больше убитых». Партийцы молчали. «Прости, Семен, мы угодили в такое положение, когда…» — каменно проговорил Павлишин. «Бог простит, — прервал Бомштейн. — Только его, к сожалению, нет».
Снег растаял в конце мая. Во всем городе колыхались бурые лужи с ледяным дном, обрамленные ноздреватым снегом. Колонны огибали их, и все равно проваливались сквозь наст, и, чтобы выбраться, месили зернистую кашу. Амнистия не коснулась политических. Все ходили злые, тем более что вохра рассвирипела — сажала ни за что в штрафной изолятор в месте под названием Каларгон, бесконечно перекидывала людей из зоны в зону. Из первого горного отделения долетела новость, что во время одной из таких перетасовок вохра убила двух старообрядцев, не желавших расходиться в разные отделения. Недалеко от изолятора конвоиры застрелили парня по имени Эмиль, якобы пытавшегося бежать. Все отделения кипели от того, что политическим не просто завернули амнистию, а еще и ужесточали режим. Комитетовцы считали, что это провокации, но не реагировать на них «фашисты» тоже не могли — никто уже не скрывал негодования из-за того, что вождь умер, а жизнь ухудшилась.
В последний вторник мая мы сидели после работы и выгребали из котелков остатки овсянки. На кирпичный завод, к которому примыкало отделение, привели триста женщин из Шестого на ночную смену. Солнце уже не уходило с небосклона, и слабый ветер из тундры был необыкновенно теплым. Колонну почему-то не пускали в рабочую зону, и, пока конвоиры сверяли списки, мужчины из Пятого облепили колючую проволоку перед запреткой и стали болтать с женщинами. Кто-то остался наблюдать за этим, стоя у барака, кто-то, кажется, написал и кинул в запретку записочку. Первое после долгой зимы тепло разморило лагерь, и все улыбались и смеялись, пока не прострекотала автоматная очередь.
В первые секунды все замерли, а потом увидели свалившегося у барака человека. Он грелся на солнце, сидя в одном белье, и вдруг теперь лежал лицом в землю. Другой, богатырского вида, держался за предплечье, из которого ползла вниз к кисти кровь. Из барака раздались крики, там тоже в кого-то попало. Автомат молчал. Стрелял начальник караула. Подхватились украинцы, вскочили все русские из нашего шахматного подполья, кто присутствовал при расстреле. На звуки пальбы из соседнего барака выбежали немцы. Простреленному пощупали пульс на горле и уволокли в санчасть. Раненого богатыря повели туда же, подхватив под здоровую руку. Слухи, бродившие в последние дни, слились в волну гнева, подступившего многим к горлу, и несколько человек не сговариваясь побежали вдоль бараков, крича, чтобы все выходили на протест. Толпа свирепела и раскалялась, и вся накопившаяся под крышкой рутины ярость взорвалась. Павлишин коротко и четко, рубя рукой воздух, объяснил своим хлопцам, что делать, и часть их встала постами через пятьдесят метров по всему периметру проволоки.
Я вернулся к воротам и застал Бомштейна с Фильневым, ломающих дверь в штаб вохры. Офицеры вылезли через окно с другой стороны и ретировались через главную вахту. Забирать документы и закрывать сейфы им было некогда, поэтому бумаги стали нашей первой добычей. Изо всех бараков к воротам потекли серые струйки — оповещая друг друга, что их сейчас найдут в списке осведомителей, убегали суки. Людей на улице всё прибывало, они поднимали с земли камни и швыряли вслед сбежавшим. За одним из стукачей гнались двое, видимо, его заклятые враги, и спасаясь, он пролез между рядами колючей проволоки в запретку. Стрелок сразу закричал, но беглец то ли не услышал предупреждения, то ли думал проскочить, но вновь застучал автомат, и, споткнувшись, человек упал, нелепо вывернув руку, как больная птица — крыло, и больше не поднялся. К вышке подбежал офицер и замахал руками, изображая крест. Толпа ринулась к нему, и тот выбежал за пределы зоны. За ним с вышек устремились стрелки. Годами жившие, как звери в загоне, мы остались предоставленными сами себе.