Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поставив мешок под навес багажного сарая, Янка и Эдгар поспешили обратно в барак. Там почти ничего не осталось. Эдгар выбрал себе ношу потяжелее и сразу ушел. Янка взял второй мешок, Лаура собрала оставшиеся мелочи, и они на некотором расстоянии последовали за Эдгаром. Дорога по территории карантина освещалась плохо: лампочки горели далеко друг от друга на верхушках столбов. Было безлюдно. На этот раз Янка не торопился. Мешок давил плечи, но он беспечно откинул голову, когда Лаура повторила недавний вопрос Руты: не тяжело ли ему? Да, и она была сегодня мила с ним, как никогда. Всю дорогу они шли близко, рядом, полные неясной тревоги и невысказанных вопросов. Изредка они обменивались несколькими ничего не значащими словами. Ближе и ближе становилась станция, и вместе с ней надвигалось то неизбежное, за которым опять начнется неизвестность, тьма и медленное тление, отчаяние несбывшихся мечтаний. Оба они знали это и, не будучи в силах выразить свои чувства словами, искали близости, прислушивались к шагам друг друга и словно ждали чуда, которое даст выход этой мучительной напряженности. Те немногие, незначительные слова, которые они произносили, выговаривались с трудом, голос срывался, в горле что-то сжималось, и голова горела от внутреннего огня.
Близок, совсем близок был конец пути — на расстоянии брошенного камня, не больше. Янка подтянул мешок повыше и придержал его левой рукой, а правую опустил вниз. Лаура шла справа от него. И он почувствовал, что его руки коснулась чья-то рука и в мимолетной ласке легко, легко скользит по ней. Он взглянул на Лауру. Они улыбнулись друг другу — это было грустно и радостно. И казалось, что в этой легкой ласке и робких прощальных улыбках заключалось все пройденное, ускользающее теперь в прошлое, все муки неизвестности и хрупкие надежды на будущее. Это была благодарность за прошлое и робкое обещание на всю дальнейшую жизнь, первый и последний луч зари в предутренних сумерках, потому что небосклон обоих до самого горизонта покрывали густые тучи, и зарождающийся день выглядел серым и мрачным.
Янка не остался на станции до ухода поезда. Положив мешок на вещи Ниедр, он простился. И Рута была той, которая в последний момент сказала все, что не смогли выговорить ни Лаура, ни сам Янка.
— До свидания! Мы ждем вас к себе. Не на рождество, а немного позже, когда чуть устроимся. Значит, на троицу, но это уже определенно.
— Обязательно… — пообещал Янка и ушел. Замечательная женщина эта Рута, добрая, всегда придет на помощь в трудную минуту. Эту последнюю поддержку он не забудет никогда.
Пустым стал барак, опустел карантин. Янка нигде не находил себе места. Как бездомная собака, бродил он кругом, сам не зная, чего ищет. Спать не хотелось, читать он не мог, но труднее всего было думать, потому что каждая мысль только напоминала ему о том, что он сегодня потерял и что, может быть, уже никогда не найдет. Там, в тайге, он убедился, насколько коварна жизнь; и хотя ее первое коварство Янка счастливо преодолел, все-таки он сомневался теперь, удастся ли ему победить еще раз. Ибо наступило время, когда нужно было поменьше мечтать, начать работать — строить, созидать, устраивать свою жизнь, вносить свою долю в общий труд человечества. Это долг каждого человека, если он хочет оправдать свое существование. Здесь была грань, за которой Янка, младший в семье, должен был стать Яном Зитаром.
Часть шестая
Суровая жизнь
Глава первая
1
Белая земля. Инеем покрыты деревья. Река, протекающая мимо усадьбы Зитаров, уже спрятала свои буроватые воды под ледяной покров, и не слышно больше журчания струй. На прибрежной ольхе одиноко сидит нахохлившаяся от холода ворона — старая, угрюмая птица. Изредка она косится на пригорок, в сторону двора усадьбы, и сердито произносит: «Карр…» Как не сердиться, если такой холод, а в зобу у птицы пусто! Хоть бы когда-нибудь на этом дворе вылили помои, попался бы какой-нибудь запоздалый цыпленок или зарезали бы свинью… Изменились времена. А прежде в старом доме кишмя кишел народ и в каждом закутке было полно всякой живности. Хлев пустует, и петух там не поет, не хрюкнет поросенок; окна дома закрыты ставнями, некоторые просто забиты досками. Только одно окно на северном конце дома не закрыто, и изредка там из трубы поднимается струйка дыма. Как крот в норе, живет здесь старый человек — седой, лохматый, насупленный. Летом он косит траву на прибрежных заводях, ставит в реку верши или закидывает в море сеть, а на зиму прячется в свою берлогу и топит печь. Он вылезает только, когда кончаются дрова или на большаке показывается чья-нибудь подвода. Да, тогда он выходит во двор, останавливается у флагштока и долго смотрит на дорогу. Никто чужой не смеет войти во двор, что-нибудь взять — пролазам и воришкам в Зитарах нечего делать. Старый Криш — так зовут его люди — спит чутким сном и не терпит в своем дворе чужих. Все равно, будь то упавшая с крыши черепица, трухлявая конская дуга или лемех плуга, — он ничего не позволяет трогать.
Только однажды он вынужден был молчать и, поджав губы, смотреть, как чужие люди хозяйничают в доме Зитаров. Это случилось, когда сюда явилась толпа солдат в серо-зеленых мундирах. У них были винтовки в руках, и говорили они на чужом языке. Дом в то время пустовал, хозяева уехали, и чужие вели себя так, словно здесь все принадлежит им. Криш тоже было поехал с хозяевами, но скоро возвратился с маленьким узелком через плечо и можжевеловой палкой в руке. Первое время он еще ругался, когда немецкие солдаты рубили ставни на дрова, а для растопки кололи на лучину дверные наличники (хотя тут же рядом, рукой подать, находился лес), но солдаты только смеялись над ним и нарочно дразнили Криша. Скоро он стал молчаливым и угрюмым. Уходя, чужие порубили все комнатные двери и стулья, а какой-то весельчак выбил стекла на веранде — им, видимо, нравилось разрушать то, что другие