Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Товарищ Хрущев глубоко задумался, а потом вызвал начальника охраны и велел меня «стеречь, как зеницу ока, создать наилучшие условия, и чтобы ни один волос не упал с головы товарища» (привожу доподлинные его слова).
Вследствие этого я содержусь здесь, в изоляторе КГБ при Совете министров СССР. Обращение со мной хорошее, я ни в чем не нуждаюсь.
За истекший период я имел еще две встречи с Первым секретарем ЦК КПСС товарищем Хрущевым (по его инициативе), разглашать содержание которых считаю излишним».
На этом «вторая тетрадь Данилова» (как мы условились называть его записки) обрывается.
Начало 1958 года.
Впоследствии, не раз, не два и не три, он горько сожалел о том, что решил забраться на самый верх и выйти на Хрущева.
Нет, в своих письменных показаниях (во «второй тетради») Данилов не лукавил.
В изоляторе обращались с ним действительно хорошо. Никто его не только не бил, но и не кричал, не подвергал методам психологического воздействия. Сна не лишали, водой не пытали. Регулярно кормили и даже выводили на прогулку. Но все равно он был в тюрьме.
Первое время его допрашивали постоянно, изо дня в день. Менялись следователи. Были жесткие, встречались мягкие. В основном допросчиков интересовали две темы: «С какой стати он решил, что умеет прозревать будущее?» И, второе, главное: «Что он там, в будущем, видит и почему уверен, что это правда?»
На первый вопрос Алексей отвечал твердо и просто — только не хватало ему рассказывать длинную историю о тех опытах, что в начале двадцать первого века проводил олигарх Корюкин: «Откуда взялись мои способности, не знаю». На второй вопрос ответ также был прост: «О будущем стану рассказывать только первому лицу в стране — Никите Сергеевичу Хрущеву».
Наверное, если бы к нему применили сталинские пыточные методы, практиковавшиеся тут же, в Лефортове, еще пятью годами ранее, он бы раскололся. Мнения о собственной стойкости он был невысокого. Однако теперь, в конце пятьдесят седьмого — начале пятьдесят восьмого, следователи КГБ страшно боялись не только применять к задержанным методы физического воздействия, они опасались даже малейшего подозрения, что подобные методы ими применялись. Тем более что Данилов был на связи с самым первым лицом и наиболее грозным нынче борцом против нарушений «ленинских норм ведения следствия». Поэтому — да: следователи на него давили, но как‑то слегка растерянно, что ли. Опасаясь постоянно, не дай бог, пережать.
Одновременно (он узнал об этом потом) собирали о нем информацию, где только можно. Таскали в местный энский КГБ мать и даже бабушку. Вызывали туда его энских учителей и даже одноклассников. Частым гребнем прошлись по однокурсникам по институту. Особенно досталось соседям Валентину и Валерке. Их тягали на допросы не раз. Тем удивительней было, что Валька той тетради, которую под большим секретом вручил ему Алексей, не только никому не выдал, но и словом о ней не обмолвился — а ведь в ней множество ответов на расспросы компетентных органов содержалось. И впоследствии, надо заметить, забегая вперед, первая тетрадка к Данилову от Валентина благополучно, в целости‑сохранности, вернулась.
Допрашивали и Ларису. Она, не связанная никакими клятвами, о разговорах с Алексеем подробно рассказала — и тем дала следователям богатый, однако разрозненный материал. Попутно девушка заявила о собственном убеждении, что «Данилов — малый явно не в себе» и рассказала, что он якобы зарегистрированный психбольной. Разумеется, проверили и эту информацию — и она, конечно, не подтвердилась.
После мощного двухнедельного пресса, когда допросы шли с утра до ночи, менялись только следователи, Алексея вдруг оставили в покое. Еще пару недель ему не с кем было даже словом перемолвиться. Потом вдруг его перевели в другую камеру, из одиночки — в двухместную. Соседом оказался товарищ, чрезвычайно говорливый и задающий много‑много вопросов — о том, о сем, о пятом‑десятом. Сокамерник сидел, как он поведал, по статье о торговле валютой, и Данилов (как не порадеть товарищу‑зэку) проговорился, чтобы тот с долларами был поосторожней, а не то скоро за валюту станут расстрел давать. Тот сразу ухватился: «А почему так? А откуда ты знаешь?» — так что Алексей даже пожалел, что обмолвился. Замкнулся в себе, более откровенничать не стал. «Наседка» — вспомнился термин из «зэчьего» лексикона. Видать, следователи, не выудив информации прямым путем, взялись чертить кривые линии.
Не добившись более ничего, поменяли соседа на другого — якобы молодого поэта, только что из литинститута исключенного и сидящего за антисоветчину. Тот читал стихи, не самые плохие, и ни о чем не спрашивал — ждал, видать, что Данилов сам раскроется, душевно потянется. Не вышло у «кумов» и с ним. Алексей рассказывал соседу‑наседке истории из детства — приходилось только фильтровать, потому что в его реальном отрочестве была ведь и жвачка, и джинсы, и цветное телевидение.
Потом снова одиночка, каждодневные допросы. Но теперь — то ли он привык, то ли вопрошающие кураж потеряли — все шло как‑то обыденней, скороговоркой, без нажима.
Но пугали здорово: не заговоришь — будешь до смерти здесь сидеть. Или будешь молчать — шлепнем без приговора, никто и не узнает. Данилов, признаться, в один момент совсем пал духом, приготовился к худшему.
И наконец, как без объяснений, почему да по какой статье его задержали — так же безо всяких пояснений и извинений его взяли, да и выпустили.
Наши дни
После того как Алексей исчез из ее судьбы, жизнь для Вари словно оскопилась, выцвела, скукожилась.
Мир вокруг будто посерел, потерял краски. Еда утратила вкус. Физические упражнения в зале и на стадионе перестали приносить радость. Гонять на машине в разрешенные четные дни и по воскресеньям стало неинтересно. В кино, театры или на концерты идти совершенно не хотелось, да и не с кем было. По телевидению показывали сплошную лажу.
Автоматически она ездила на службу в комиссию — когда на метро, а в разрешенные четные на своей «волжанке». Иногда заходила в церковь близ штаб‑квартиры комиссии. (Ее открыли давно, еще в конце пятидесятых, во времена советского возрождения.) Варя, с тех пор как в комиссию служить пришла, была ее прихожанкой. Молилась. Вопрошала мысленно Данилова: «Я не верю, что ты совсем исчез из моей жизни. Дай мне знать, где ты сейчас?»
И вот однажды, в конце февраля две тысячи семнадцатого, ее вызвал в свой кабинет начальник комиссии полковник Марголин. Был Козел Винторогий строго официален, держался прямо и даже сурово. Заставил расписаться в древнего вида амбарной книге о выдаче совершенно секретного пакета. А когда она его получила — большой крафтовый конверт без каких‑либо надписей и пометок, с сургучными печатями, — Марголин сказал:
— Идите к себе, ознакомитесь с содержанием там.
Когда в своем кабинетике Варя вскрыла первый конверт, сердце ее учащенно забилось, потому что за ним последовал конверт второй, на котором значилась летящая рукописная пометка страшно знакомой рукой: «Лично в руки Варваре Кононовой, вскрыть после 25 февраля 2017 года». И надпись, и конверт выглядели очень старыми, выцвели, пожелтели. Но главное — почерк‑то, почерк! Это была столь хорошо знакомая ей рука Леши Данилова.