Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день его троюродная сестра прошла посвящение в дочери святых, и после нескольких недель, которые она провела затворницей, отмечалось ее новое рождение. Барабаны – огромный Рум, средний Румпи и маленький Ле, освященные медом, пальмовым маслом, святой водой и кровью жертвенных животных, уже наелись сваренного специально для них и, благодарно поворкотав, звенели и гудели теперь, призывая богов поскорее прийти из земли жизни Африки.
Привлеченная ритмом, одна из ипостасей Ошум, кокетка Ошум Абало, явилась первой. В желтом, с широкой юбкой на корсете платье, с открытой короткой шеей и крупными плечами, один из ее сыновей начал кружиться, расходясь все больше. Из-под маски богини торчали усы и бритый подбородок. Помощница церемонии позванивала у лица танцора колокольцем, приглашая богиню оседлать его окончательно. Зов был услышан, и, когда маска с подвесками из ракушек зашедшегося в пляске задралась выше, Рожейро узнал в нем инспектора полиции Рауля.
Плясали также и бог охоты Ошосси, и скрывающий лицо под бахромой соломы страшный бог Оспы, богиня Океанов расчесывала свои черные волосы гребнем, однако в тот день они больше не вошли ни в кого другого.
В конце праздника, когда всех духов природы и ремесел отослали обратно в Африку, подуставшие гости и хозяева расселись на полу и, как полагалось, ели руками от остатков угощения богов. Рауль держал Рожейро на коленях и рассказывал, как стрелять из пистолета. Он ничего не помнил о том, как Ошум завладела его телом, и окружающие добродушно посмеивались над ним.
Скоро Рожейро стал в террейро своим. Как-то раз, когда он сидел на полу рядом с креслом огромной, словно черная гора, май джи санто, матерью святых, она затянулась трубкой, прикрыла глаза и пообещала превратить его в защитника веры, огана. Пока же он помогал связывать черных петухов для жертвоприношений вестнику Эшу[64], что служил посланником между людьми и богами. Его нужно было накормить в первую очередь и потом, словно приблудного пса, поскорее выгнать на перекресток, подальше от священных мест, чтоб не вздумал проказить. Рожейро играл с козочками, которых приводили для Ошум, помогал мыть миски разных цветов (каждому богу – свой), смотрел, как меняют священную еду, и убирал алтарь, мечтая, что когда-нибудь тоже станет дочерью святых.
Когда Рожейро только появился на свет, заезжий гадатель заявил, что сразу видно, кто хозяин его головы[65]: «Сдается мне, что это бог молнии и законов», – и хоть сам подросший Рожейро тайно надеялся, что бабалау[66] ошибся и что над ним властвует Ошум или прекрасная госпожа грозы и ветра Янса, он все-таки тщательно заботился о камнях Шанго[67].
Вообще-то на самом деле Рожейро звали Кехинде. Он был младшим из двух близнецов, и тот же самый бабалау объяснил Северинье, что по древним и неоспоримым правилам близнецы должны были получать имена Тайво и Кехинде. Все были против подобных кличек, о которых в их местах и не слыхивали, однако наставник обещал малюткам благоденствие и так взглянул на Северинью, что она по неосмотрительности решилась. Старый бабалау уже уехал, когда трехмесячная сестра-двойник вздумала их оставить. С тех пор на хромом комоде появилась высокая деревянная фигурка с грудью как у взрослой женщины. Северинья говорила, что в ибеджи живет дух ее ушедшей малышки Тайво, и по воскресеньям, во время нарождающейся луны, ставила ей розовую свечку. Тайво давали поесть и мыли, как живую. Кехинде подъедал за сестрой и нежно дотрагивался до ее полированной кожи. Он совсем не помнил своего близнеца, но скучал по ней и любил деревянную фигурку.
Его первым воспоминанием, однако, было лицо другой, старшей сестры. Благодаря вдруг открывшим их город туристам дела семьи пошли на лад, и почти все вечера Северинья вместе с теткой пеклась в палатке у кастрюль и сковородок на центральной площади, готовя для молодых гринго[68] тапиоку – лепешки из маньоки с сыром – или сытные котлеты в свернувшемся молоке. Обливаясь потом, она жарила фасоль и перебрасывалась обжигающими головнями шутливых словечек с покупателями. Иногда по утрам она уходила убирать квартиры, и опять дома за мать оставалась сестра.
Сестра смотрела за Кехинде и заодно – по сторонам. Ее отец куда-то запропал, и она пыталась его отыскать. Мужчины не понимали ее поисков, и частенько едва проснувшемуся Кехинде приходилось ждать на улице, пока сестра объясняла им, что к чему. Только потом, когда очередной отец выходил из их барака, они ели на завтрак белый хлеб, а иногда даже что-нибудь повкуснее, и сестра варила кофе. До обеда Кехинде нравилось приткнуться к ней поближе, свернувшись калачиком у ее ног, и слушать ее несуразные истории. Например, о том, как одна богиня из подлости посоветовала другой отрезать себе ухо, чтоб подложить его в кушанье их общему мужу, говоря, что якобы она сама так того приворожила, а муж блевал и не на шутку разозлился. О том, как дух охоты стал героем, застрелив огромную птицу в тот самый момент, когда его мать принесла в жертву полудохлую курицу. Боги вели себя даже хуже людей, но любви получали куда больше. Еще он всегда с нетерпением ждал воспоминаний о сестрином белом, как бумага, отце, или о белом, как мука, – своем, ни одного из которых сам не помнил. О том, как Бразилия забила гол всему миру, он тоже был не прочь послушать снова и снова, хотя последнего сестра помнить уж никак не могла, все знали, что в то время ей было только год.
В сестриных песнях про любовь, отчаяние и тоску таилась сердцевина веселья, и часто Кехинде оказывался прямо в ней. Набросав камней и ракушек внутрь, гремел алюминиевым бидоном, барабанил по двум кастрюлям сразу, на корзиночке из ивовых прутьев, наполненной сухими семенами, отбивал шелестящий, бегущий ритм: «кашиши, кашиши»[69]. Ритм завораживал. Пересекая друг друга, два, три или даже больше различных ритма соединялись, разъединялись, спорили и все же продолжали идти рядом. Сестра плясала, пока не падала бездыханной. Когда она лежала с распущенными волосами, мечтательно глядя в одну точку, она была до того красива, что Кехинде хотелось ее искусать, вонзить ногти в место, где кожа была особенно нежной, сделать ей больно, чтобы она не застывала вот так, потому что красота мешала ему быть радостным. У красоты тоже был свой ритм, но он был непомерным, и Кехинде не мог вместить его в себя.
Однажды сестра взяла сковороду на манер гитары и научила его словам новой песни. Под нее можно было бесноваться, подпрыгивать, бегать по дому. На странице журнала сестра показала ему белого парня в майке, с дразнящим, осиным именем. И хотя в песне Казузы[70] почти не было никакой мелодии, она ужалила Кехинде. Он попробовал повторить ее для своей куклы-сестры, когда укладывал ее спать, но Тайво предпочитала быть убаюканной чем-нибудь более жалостливым и сладким. А может быть, она никак не хотела успокоиться, потому что у него не получалось вспомнить точно ни ритм, ни мотив песни. В досаде он ущипнул ее за руку. И все-таки, когда он улегся, какие-то отрывки раскачали его в сонном гамаке, а Казуза с той ночи стал его избранником.