Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лидия Андреевна никогда его не видела, но он бы не вызвал у нее никакой настороженности. Женщина осторожно захлопнула за собой дверь, выстрелившую со странным звуком осечки:
– Сережа не виноват в гибели вашего сына. Они дружили. Он не знал, что те двое идут на кражу. Он просто привел их погреться, так как на улице было холодно. Вашего сына не вернуть, а моего можно еще спасти. Вы же понимаете, что такое тюрьма… Его же там покалечат и физически, и нравственно. Он не выйдет уже оттуда человеком… Ему учиться надо, профессию получать. А там какая профессия? Вообще уголовником станет! Мы в таком ужасе! Его сломают там. Он у нас такой ранимый. Войдите в наше положение.
– Я в вашем положении оказаться бы не могла. Я в своем, – отрезала Лидия Андреевна, чувствуя, как удушливой волной в ней поднимается ярость, в висках бухает наковальней молот и липкий пот приклеивает водолазку к сгорбленному позвоночнику.
– Я понимаю, что вам сейчас и материально очень тяжело, мы с мужем подумали и решили сделать вам подарок… Если бы вы приняли эти деньги, вы могли бы сделать хороший памятник, куда-нибудь съездить отвлечься, положить их под проценты и жить на это в старости. Только скажите на суде, что вы знали Сергея как хорошего друга сына и Сережа никак не мог предположить, что события развернутся таким образом. Гришу не вернуть, но войдите в наше положение как мать, он у нас единственный, его спасать надо, а не убивать… Муж вот даже не пошел к вам. Сказал, что боится в ваши глаза смотреть, чтобы я уж как-то сама как мать с матерью… – Женщина раскрыла сумочку и вытащила из нее увесистый полиэтиленовый пакет, перевязанный розовой ленточкой от конфет советских времен.
Рука ее дрожала, как надломанная ветка на ветру, дрожь, похоже, что передалась всему телу, и оно заметно вибрировало, как перегруженная стиральная машина. Подкрашенные губы женщины некрасиво кривились, и видно было, что она прикусывает уголок губ изнутри и вся губа у нее в болячках, неровно закрашенных перламутром…
– Уходите немедленно! Или я вызову соседей и милицию – и вы окажетесь там же, где ваш сын… Убирайтесь, ну! – сорвалась Лидия Андреевна.
Женщина растерянно отступила на шаг назад, опустила руку с пакетом. Лидия Андреевна схватила эту жирную руку в предплечье, чувствуя под шерстью пуловера упругую неподдающуюся плоть, с силой ее ущипнула и начала выкручивать складку кожи, словно откручивала заржавевший вентиль. Женщина вскрикнула и вырвала руку.
– Ну, стерва! Убирайся, сволочь! Пока не убила, – подскочила к ней Лидия Андреевна.
Вцепилась в ее склеенные лаком волосы и начала мотать их из стороны в сторону, точно хотела оторвать еле висевшую на нитке пуговицу:
– Я тебе сейчас покажу, гадина!
Спекшимся в камень кулаком заехала даме в грудь, схватила за ворот, выглядывающий из-под свитера рубашки, услышав, как весело, будто горох, поскакали на пол пуговицы. Толкнула эту тушу всей скопившейся в ней ненавистью, пнула в толстый зад, перетянутый расползающимися по швам штанами, и захлопнула дверь, в изнеможении осев кулем на пол прямо под дверью. Привалилась щекой к холодной стене, чувствуя ее шершавость, напомнившую ей небритую щеку Андрея. Только щека у того была всегда теплая… И заплакала. Размазывала слезы по горевшему лицу, пытаясь его охладить, слизывала слезы языком с губ, чувствуя их морской вкус. Легла на пол, щекой на линолеум. Линолеум был гладкий и нежный, будто детская кожа. Только опять холодный.
Лидия Андреевна сидела в первом ряду напротив скамьи подсудимых. Посмотрела на лица убийц ее мальчика. Совсем недавно еще были дети… Трое молодых людей, совсем не уголовного вида, с серыми землистыми помятыми лицами, похожими на оберточную бумагу, в которую заворачивают в десятый раз один и тот же уменьшающийся батон колбасы, и воспаленными красными глазами, будто они долго ныряли и вглядывались в подводную жизнь.
Главному зачинщику было лет тридцать. Это был упитанный крепыш, стоящий на земле широко расставленными ногами. Маленькие кротовьи глазки испуганно бегали по залу, точно метались в поисках черного туннеля, в который можно было спрятаться от дневного света. Другой убийца казался совсем мальчиком, тщедушным и сутулым, с цыплячьей шеей, вылезавшей из ворота майки, будто подснежник из зеленого ворота чашелистика; с сальными слипшимися прядями волос, словно смоченными водой и расчесанными редкой расческой; с рябым лицом со следами воспалившихся угрей, похожих на незрелые ягоды калины; с мясистыми губами, складывающимися в нервно подрагивающую складку. Он был весь будто на шарнирах, не мог устоять на месте ни минуты, болтался, словно пугало, раскачиваемое ветром. Третий выглядел совершенно непримечательно: серая мышь, мимо которой проходишь в толпе, не замечая ее и не запоминая. Лицо его немного смахивало на мордочку хорька. Те же ровные острые мелкие зубки и мечущийся взгляд. Щеки у этого хорька, единственного из троих, горели лихорадочным румянцем, похожим на чахоточный. Одеты все трое были в майки, щедро расписанные какими-то рожами. Первый был в красной, второй – в черной, напомнившей Лидии Андреевне пиратский наряд, третий – в серой, наподобие толстовки.
Она видела и бескровные заплаканные лица их матерей, что теперь больше всего на свете боялись лишиться своих детей, не понимая, что давно уже потеряли их: они незаметно для своих родителей перестали быть людьми, и их стоило бояться даже им, собственным матерям. Она ужаснулась, как так можно хотеть, чтобы такие дети оставались рядом с ними! Это же просто страшно! Вынашивать, дрожа за каждое свое резкое движение, рожать в муках, не досыпать ночей, баюкая орущее дитя, умиляться первому сказанному и прочитанному по слогам слову, растить с уверенностью в своей обеспеченной заботой старости, а потом обнаружить рядом с собой волчонка-оборотня. И продолжать делать все, чтобы удержать свое чадо при себе, не пугаясь того, что оно утянет за собой в пропасть…
Зачинщик отвечал на вопросы судьи бесстрастным голосом электронного диктора, читающего не понимаемый им текст, без выражения его смысла и интонации. Второй подсудимый, мать которого она уже видела у себя, нервничал и все время запинался, будто прокручивали исцарапанный где-то диск. Его пальцы все время делали неопределенные танцующие движения, точно играли на каком-то невидимом струнном инструменте. Этот в своих показаниях путался и все время через плечо озирался на старшего. Третий мычал, выдавливал из себя утробные звуки, напоминающие что-то похожее на «угу» или «неа» и смотрел на мать, еще очень молодую, коротко стриженную женщину в джинсах, размалеванную и наманикюренную, на вид смахивающую на подростка, ободряюще ему кивающую после каждого его мычания. Лидия Андреевна узнала потом, что муж и отец мычащего ушел из семьи и завербовался на север, как только узнал про сына. На суде его не было, и знать ничего о своем поскребыше он не желал.
Лидия Андреевна плохо понимала, что говорили подсудимые. Сидела, как в тумане, смотрела на судью и думала, что тот чем-то напоминает ей Федора. Она не заметила, когда облик судьи ушел за спину образа Федора. Федор стоял и смотрел на нее. И вот она уже парила где-то далеко, там, где она была молодой и вся жизнь лежала, как макет игрушечного городка на ладони. На мгновение ей показалось, что она даже заснула. Была ли это защитная реакция организма от всех свалившихся на нее стрессов? То ли у нее резко упало давление? То ли фантазия увела ее прочь по петляющей средь густого леса тропке от случившегося, то ли она на самом деле заснула, будто провалилась в прорубь, путешествуя по тонкому льду своих воспоминаний? Белая кромка утрамбованного снега, под которым – лед. Кровь змейкой стекала с порезанной об острый край ладони и не думала сворачиваться. Вода обожгла, оглушила, она пыталась ухватиться за кромку льда, но руки соскальзывали с накатанной поверхности, лед крошился, вот обломился его кусок – и остался в руке, она отчаянно болтала ногами, уже почти не ощущая их. Попыталась снова опереться о край проруби, но почувствовала обжигающую боль в ладони и увидела, как по белоснежной кромке расцветают ягоды рябины, просыпанные на снег с раскачавшихся от ветра веток. Глубина была где-то далеко, а лица в зале сливались теперь в одно сплошное размытое месиво, похожее на кашу под ногами по весенней распутице.