Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди постоянно и притом сознательно действуют себе во вред. Недаром противостояние приятного и полезного стало обывательской аксиомой. Страшно может просчитаться тот, кто рассчитывает на трусость и на материальную корысть человека. На самом деле эгоизм располагает гораздо более мощными силами. Злоба и любовь сильнее страха, властолюбие, тщеславие сильнее материального расчета.
Человек, движимый религиозного порядка самоотречением, – явление психологически более нормальное, нежели человек, движимый голой логической идеей собственной пользы (кстати, очень трудно установить, в чем именно она состоит).
На утилитарных принципах может строиться общественное поведение (общая воля). Но в переживании отдельного человека его поведение предстает как ряд волеустремлений – как любовь, ненависть, властолюбие, творческая потребность… Основная задача общественного руководства в том, чтобы дать этим волеустремлениям общезначимое и внеположное содержание, сохраняя их личную заинтересованность и интенсивность. Это значит сублимировать, идеологизировать волеустремление так, чтобы идеология стала действительностью, то есть чтобы она стала переживанием, стала волей. Жизнеспособный государственный организм обеспечивает тот обмен, в силу которого общая ценность становится личной ценностью, переживаемой со всей интенсивностью личного волеустремления. Рождение автоценности из этих лично переживаемых общих ценностей – это есть основной (длящийся и непрерывно возобновляющийся) акт социального бытия человека, его реализации.
Волеустремления, вожделения человека, включенные в этот акт, – сублимируются, идеологизируются.
Самый высокий гедонизм не может убедить человека в том, что он должен идти на войну, потому что это даст ему особо изощренное удовольствие. Никакой утилитаризм не может доказать человеку, что он должен идти на войну, потому что ему это выгодно, полезно, потому что каждый здравомыслящий человек понимает, что это нелепость. Но он может добровольно пойти на войну, движимый любовью, ненавистью, честолюбием, интересом, стремлением быть не хуже других, стремлением быть лучше других, потребностью переживать автоценность (скажем, быть настоящим мужниной). Дело государственного организма дать этим устремлениям и содержание, и связь, прикрепить их к устойчивым идейным комплексам. Мы знаем могущественные комплексы, в которых человеческое вожделение стимулируется так, что обращается в жертву как в свою противоположность. Первое образование в этом ряду – семья, крайнее образование – Родина. В сущности, в этом ряду оно предельное. Понятия человечества, класса становятся конкретными только в качестве революционных понятий, девизов борьбы. Тогда они приобретают выраженные конкретные признаки, заимствуемые ими из конкретной революционной ситуации. Поэтому классовые мотивировки свойственны только борющимся классам.
Понятие родины обладает устойчивыми конкретными признаками, из которых каждый может стать ценностью, питающей автоценность. Комплекс родины развязывает первичные, неистребимые инстинкты и волеустремления человека – ненависть, любовь, властолюбие, стремление к превосходству, собственничество – но при этом лишает их солипсической замкнутости, угрожающей человеку пустотой и вырождением. Все дело в том, что это понятие стало действительным, реально переживаемым. Мы присутствуем сейчас при сложном и противоречивом процессе рождения такого понятия.
На улице у газеты стоит какой-то пожилой человек рабочего вида с лицом довольно тупым. И рядом с ним актриса Яблонская – баба нахальная и рвач. Мужчина водит загрубелым пальцем по газете и с наслаждением читает вслух о том, что итальянским кораблям, находящимся в Черном море, приказано зайти в русские порты. Он читает с некоторым усилием, несколько запинаясь, и вставляет от времени до времени слово «видимо». Яблонская оборачивается ко мне; глаза у нее блестят, нос и рот подергиваются. «Должны явиться в наши порты. Здорово как!». Это день капитуляции Италии. В газете много разных фактов, неизмеримо более важных для общего хода войны, для нас. Но именно эта деталь доставляет особое наслаждение. И во мне то же злое, жадное, восторженное чувство расширяет на мгновение сердце, подступает к горлу.
Казенный оптимизм
Сейчас мы перед опасностью совершенно уже выходящего из берегов оптимизма. Горячка накопления национальных и прочих ценностей – как можно больше, как можно ценнее. Все хорошо не только, как раньше, в настоящем, но и в прошлом; все хорошо не только у нас, но и на дружественном, демократическом Западе. Если это на сегодняшний день, если это военная агитация, то все в порядке. Но если оно удержится, то будет иметь для культуры последствия более разительные, чем все предыдущее. Ибо даже социологизм был тупым и обуженным, но все-таки методом мысли. С его помощью нельзя было сделать большого, но кое-что можно было сделать. В этом же случае мысль будет исключена во всех ее методологических формах, в применении к любому материалу, в том числе историческому и иноземному. Припоминаю, как мы потешались, когда некогда некий мелкий рецензент написал о Тынянове (по поводу Грибоедова) – Он все изображает людей, протестующих против своего социального окружения. И Тынянов говорил: хорош бы я был, если бы я изобразил, как Грибоедов в восторге от своего социального окружения. А рецензент-то был с чутьем… Русских же классиков, объявленных одной из самых высших ценностей, придется давать читать, как Библию читали у пуритан, – с запрещением понимать то, что там написано. И все-таки иногда мне кажется, что так не будет. Просто потому, что окажется очевидным, что одним повторением слов: гениальное, родное, великое, народное – совсем уж решительно ничего нельзя сделать. Кроме как вести военную агитацию (и то тут следовало бы прибавить мысли), что и делают сейчас.
Запись на обороте «казенного оптимизма»
<… > не возникло (самое большое из того, что я знаю – Хемингуэй). Во всяком случае, эта игра не стоила своей цены. Не стоила, например, того, чтобы попасть в рабство к Гитлеру, как это случилось с Францией. Разумеется, не из-за своей литературы попала Франция в рабство, но вследствие предпосылок, производным из которых была и литература.
Та война могла вызвать такой взрыв пацифистской литературы, такую индивидуалистическую реакцию, потому что она была лишена народных идей. Ею двигали те закулисные интересы, которые правительства скрывают от собственных народов. Общезначимые идеи (вроде борьбы за демократию) предлагали, конечно, народу, но они были натянуты, необязательны. Нынешняя война должна нести совершенно иные идеологические последствия. Ибо она богата общезначимым, общенародными идеями и импульсами. Начиная от борьбы несовместимых политических структур, которым, как это очевидно для всех, не ужиться вместе на земле, кончая простейшими импульсами самозащиты, стремлением не терпеть врагов в своем доме, не видеть гибели своих детей, не быть уведенным на веревке в немецкое рабство. Страшные силы развязала против себя Германия, вернувшаяся к формам войны рабовладельческого общества.
Заметки о пацифизме
<.. > русской культуры. Он именно это и выразил.
Процесс продолжается, стремясь к своему пределу. Оказывается, эгоистическое (изолированное) сознание только по инерции может осознавать себя индивидуалистическим, то есть безусловно ценным. Индивидуалистическое самосознание отпадает.
Снятие противоречия. (Смерть ему не