Шрифт:
Интервал:
Закладка:
I
В блоковской библиотеке, хранящейся ныне в Пушкинском Доме, имеется экземпляр «Костра», снабженный дарственной надписью: «Дорогому Александру Александровичу Блоку в знак уважения и давней любви. Н. Гумилев. 14 декабря 1918» (Библиотека A.A. Блока. Описание. Кн. 1. A., 1984. С. 253). Обращает на себя внимание дата — девяностотрехлетняя годовщина возмущения на Сенатской площади, а также то обстоятельство, что ответным даром Блока, тогда же врученным Гумилеву, было «алконостовское» издание «Двенадцати» (см.: Степанов Е. Е. Николай Гумилев. Хроника // Гумилев Н. С. Сочинения: В 3 т. М., 1991. Т. 3. С. 408). Невозможно представить, чтобы такое событие в такой день такого года обошлось бы без некоего разговора. И действительно, разговор был — об этом красноречиво свидетельствует надпись Блока против третьей «Канцоны» дарственного «Костра»: «Тут вся моя политика, сказал мне Гумилев» (Библиотека A.A. Блока. Описание. Кн. 1. A., 1984. С. 254).
Естественно, что это стихотворение неоднократно попадало в поле зрения биографов Гумилева. Однако их трактовки содержащейся в «Канцоне» гумилевской «политики» все время оказывались несколько туманными. Уж очень странно выглядела картина будущего всемирной истории в художественном изложении Николая Степановича, обнародованном в год позорного для России Брестского мира, трагической гибели Романовых в кровавом подвале Ипатьевского дома, начала «красного террора» и Гражданской войны. «Всемирная катастрофа рождала надежду, связанную не с военными победами, а с предощущением грядущей роли поэзии, — писал о гумилевской “политике” Р. Д. Тименчик. — И потому, хороший солдат и хороший офицер, он не изменял первенству и первородству поэзии для славы ратных подвигов. По его сказочной концепции земля некогда управлялась друидами — древними кельтскими жрецами-поэтами, потом попеременно наставал черед воинов, купцов и париев. Ныне же измученная войной природа требует возвращения этого цикла» (Тименчик Р. Д. Над седою, вспененной Двиной… Н. Гумилев в Латвии // Даугава. 1986. № 8. С. 118).
Звучит, конечно, это красиво, но если вдуматься в сказанное, то приходится признать некоторую странность либо в умственной деятельности Гумилева, либо в рассуждениях исследователя, — ибо сложно допустить, что в сознании любого нормального человека, даже и любящего стихотворчество, целью исторического процесса может стать пробуждение у массового читателя вкуса к произведениям изящной словесности (и, следовательно, все исторические катастрофы, войны и революции случаются лишь для того, чтобы заставить непросвещенных ныне людей активнее покупать поэтические сборники и участвовать в поэтических вечерах). «Искусство вытеснило в его сознании историю, реальные и очень существенные события современности, — скорбно подтверждает исследование Л. К. Долгополова наши самые мрачные предположения. — В концепции Гумилева человек был поставлен в зависимость от искусства, от понимания (или непонимания) его роли» (Долгополов Л. К. Поэмы Блока и русская поэма конца XIX — начала XX века. М.—Л., 1964. С. 128).
Во всех подобных толкованиях (а третью «Канцону» «Костра» обычно трактуют именно так) есть некая внутренняя психологическая нестыковка. В конце концов можно допустить, что Николай Степанович действительно ничем, кроме искусства, не интересовался, и будущее состояние человечества, предуготовляемое нынешними войнами и катастрофами, оценивалось им только с узко-профессиональной точки зрения: будут ли люди в будущем лучше понимать поэзию или нет. Если будут — значит, будущее обещает быть прекрасным, если нет — ужасным. «Политика» Гумилева, отраженная в «Канцоне», конечно, напоминает в этом случае своей простотой миросозерцание Карлсона, который живет на крыше —
— но ведь сколько людей, столько мнений. Хотя и без особой охоты, но это утверждение принять можно.
Однако сразу же за тем оказывается, что ничего подобного футурологическому оптимизму «Канцоны» нигде и никогда более не встречается в гумилевском творчестве.
Позиция Гумилева, если судить о ней на основании лирических признаний в произведениях разных лет, остается неизменной и ясной — это стойкий сознательный консерватизм:
Идеал — в прошлом; настоящее оценивается лишь постольку, поскольку к прошлому относится. В лучшем случае в современности возрождаются забытые добродетели ушедших эпох (как то мы видим в гумилевской «военной лирике» 1914–1915 гг.), в худшем — проявляются черты деградации. Что же касается будущего, то оно в художественном мире Гумилева либо игнорируется в принципе, либо — особенно в позднем творчестве — рисуется в чрезвычайно мрачных красках: это разложение, падение, тотальная деградация, гибель. О «парадоксальном попятном движении мировой истории, словно повторяющем страницы фантастических романов К. Фламмариона» в произведениях позднего Гумилева, писал и Р. Д. Тименчик (см.: Тименчик Р. Д. «Над седою, вспененной Двиной…». Н. Гумилев в Латвии // Даугава. 1986. № 8. С. 118), однако сделанный им вывод, что в этом «попятном движении» «поэт находил повод для какого-то космического оптимизма», следует признать не очень убедительным. Так, например, в приведенном в качестве иллюстрации варианте стихотворения «И год второй к концу склонятся…» «попятное движение истории» завершается в воображении Гумилева следующей картиной: