Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вижу души, бьющиеся в телах, чувствую пульс на запястьях, которых и не касалась. Все мы тоскуем по одному и тому же, но всё, на что я могу расчитывать, мой дорогой юный Шопенгауэр, пришедший в неположенный час на кладбище — увидеть на короткое мгновение в чужих глазах зарево собственной тоски. И это преступно много. Преступно — потому что плачу и после.
Никто не вылечит моё лицо поцелуями. Я глупо одинока. Но ни на что не променяю своё волшебное отстранение. Пока я здесь, имею все права смотреть на вас как бы с другой стороны — извне витрины, по ту сторону аквариума. Конечно, я знаю все последовательности свершений, и в обыденной ситуации произношу те слова, которые и должна, памятуя о своём поле и возрасте. Но когда вот так и некому больше врать, пожалуй, стоит признаться: я играю подлежащую роль с положенным тщанием и старанием, и получается достоверно, но она так мала, что лопается по швам.
Остался только один человек, которого я боюсь.
А скоро не будет и его.
(Пишу, как всегда, в сотне файлов одновременно, чтобы затем составить из них полный свод безумия. Компьютер замедляется что-то. Квадратик символической дискетки застыл на нижней панели: «Word is preparing background to save to dye».
Программа «Слово» подготавливается, чтобы сохранить файл «умереть».
Можно и так перевести).
На побережье подошёл нищий, пропищал испугавшим голосом — высоким, как у чайки, сдавленным, как у резиновой игрушки — попросил невнятное и протянул сразу обе тоненькие ручки. Юное лицо — непонятно: парень, девушка? Памятуя, что нельзя давать с ладони в ладонь, точнее (ведь какая разница?) просто по наитию высыпала горсть монеток на большой плоский камень и протянула. Существо приняло поднос с полупоклоном, ссыпало монетки в правый карман и развернулось. С чувством, похожим на суеверный ужас, я увидела, что большой камень — почти булыжник — оно засовывает в другой карман.
«И кто-то камень положил в его протянутую руку», пел Шаляпин, забыла сейчас, чьи стихи.
Диковинное созданье уходило вдоль морской межи, по самой кромке волны, по пене, припадая на одну ногу. И махало руками, подсчитывая свою выручку, как дирижёр, в такт крутящемуся у меня в голове, сотрясающему вселенную «Прологу» Леонкавалло.
Суть речитатива, как вам, может, известно, в том, что паяц по заведенному обычаю выходит на сцену перед началом спектакля — но «не для того, чтоб, как прежде, сказать вам: те слёзы, что мы проливаем, поддельны». Напротив. Он заклинает верить происходящему — ведь автор имел намерение показать неподдельные страданья. Он лишь о правде одной помышлял, правдой лишь вдохновлялся. Перед ним шли строем живые тени, они спорили друг с другом, кричали от ревности и от радости, драли его сердце на части. С грозной решимостью он приступил к чистому листу.
А рыданья ему помогали.
Вот так.
В кафе уже входил осанистый высокий старик. Оглянувшись, прошествовал к барной стойке и громко, внимательно к каждому слогу своей речи, возвестил:
— Скажите пожалуйста, что у вас есть самое дешёвое… Насчет выпить?
— Два тридцать пять — сто грамм.
— О, простите, мадам! Сенкью вери мач, выбачьте, будь ласка, наверно, я не туда попал.
С тем же царственным достоинством старик развернулся и вышаркал из кафе.
— Только не рассказывайте, что в Киеве дешевле! — вслед ему обиделась «мадам», но он не удостоил её ответом.
И я тут же, в тот самый момент, всё окончательно поняла.
Один из московских популярных психологов (настолько популярных, что всегда брало сомнение, не шарлатан ли) поразил воображение тем, что расстался с женой, когда она захотела уйти, и написал об этом завершающую главу книги, которая вся напролет учила легкой и необременительно жизни, призывала встать над обстоятельствами и управлять людьми. Более того, психолог во всепрощении и возвышении над тяготами человеческой природы зашел так далеко, что здесь же опубликовал какой-то мерзкий пасквиль, написанный одним из своих учеников, о том, как жена некоего популярного московского психолога ушла от него, когда захотела, а он её не остановил. Вот такая сказка про белого бычка. Учит человек одному, а на практике-то… А практика у нас, как водится, критерий истинности, и правильно.
А почему не остановил-то? Не мог, что ль?
И психолог, помнится, или кажется уже теперь, за давностию лет, ответил: «Не интересно».
И впрямь. Ведь можно задержать человека. Не такая уж наука. Можно вскружить голову. Можно заставить утратить счет времени. Пустить пыль в глаза, очаровать, приручить, околдовать, окольцевать, сделать так, чтоб он без тебя не мог. Нашему брату, сестре, то есть, особенно легко даётся. Мужчины так мало приспособлены к жизни. Они имеют о ней такие невероятные представления. Так озабочены собственной значимостью. Удержать мужика возле себя — ну чего легче для молодой, красивой, здоровой, работоспособной бабы?
Обед, носки, рубашки, чисто в доме. Я всё могу. И, естественно, хочу делать — для любимого.
Он того и ждал от супружества. Но мне, как ни жаль, бесконечно мало. И всё насквозь видно. Я так не люблю, когда насквозь. И хочу взамен. Тепла там. Участия. Радости, когда речь заходит о моих успехах.
Я ведь успешная. У меня всё получается. И здесь и там. Я просто вот: хочу, чтобы меня тоже любили.
(Но я одинокая некрасивая дура. Старая и бесполезная, как заржавленная бритва, в свои двадцать пять).
Долго подбирала слово. Разошлись — тоже не подходило. Разъехались звучало уже чуть лучше: нейтральнее и образ есть. Как в механизме: разъехались втулки, раскрутились важные зубчатые колёсики, разболтались винтики. И новая машинка застопорилась.
Разлом.
Разрыв.
Раскол.
Разнос.
На пляже подбегает огромная бесхозная чёрная собака, принимается носиться вокруг, высоко подпрыгивать, приседать на все четыре лапы, то ближе, то дальше.
Гляжу на море, изнурённая рукописью.
Завидев блокнот, пёс азартно прихватывает его зубами за край, и, оставляя глубокие царапицы в бумаге, выдирает из рук. Я тащу тетрадку, смеюсь, говорю:
— Эй! Ну ты с ума сошла?.. Отдай немедленно.
Собака принимает за игру, ещё крепче вцепилась в дневник, мотает из стороны в сторону. А что, пусть, может, сожрёт его? Распатронит на странички, раздраконит на ленточки.
Чёрная зверюга упирается, рвёт моё прошлое. Хлопаю себя по лбу: причем тут твоё прошлое, ты, сосредоточенная на себе эскейпистка. Собака голодная. Я бережно вынимаю из пасти блокнот, говорю:
— Лучше пойдём.
Но в одной прибрежной закусочной не оказывается сдачи, в другой не работает кухня. В третьей её наконец кормят какими-то объедками.