Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже в своем последнем доме, в Равенне, он никогда никому не говорил о происшедшем. Он не обращался к следам пережитого даже в последующих произведениях, словно о том времени нельзя было ничего сказать, словно нельзя было допустить посторонних к тяжелым воспоминаниям своей души. Несмотря на это, он хранил воспоминания в потаенных уголках своей памяти, в этом темном и мрачном лесу, где уже однажды чувствовал себя потерянным. Это были уголки памяти, в которых мы храним то, что тяжело вспоминать, хотя со временем и осознаем, что не должны и не можем это забыть или отказаться от какой-то части собственной жизни. Под спокойным небом Равенны Данте смог закончить свою «Комедию», посвятив ее своему новому гостеприимному хозяину Гвидо Новелло да Полента. Данте завершил последнюю и самую светлую из ее частей, «Рай». Он не забывал и о других работах, где выражал свое негодование против тех, кто отдал его родину развращенному Авиньону. Данте открыто и с бесспорным блеском выступил против всей клики папских слуг.[57]
Иногда он посвящал себя делам, которые ему поручал его сеньор, тогда они полностью занимали его разум: дипломатия, экономические связи с соседями, для которых было очень почетно общаться с изгнанным поэтом: его участие в переговорах гарантировало честность и верность слову. Но всегда, когда его разум нуждался в отдыхе или когда поэт уезжал в какое-нибудь место, где никто не мог побеспокоить его, мысли Данте уносились к родному городу, в тень дней, проведенных там. В действительности он никогда больше не чувствовал страха, этого холодного дыхания смерти у затылка, который преследовал поэта во время его изгнания и особенно в те ужасные дни во Флоренции. Его не покидали видения, повторяющиеся кошмары, которые порой заставляли его ненавидеть ночь. Однако этим снам удалось превратиться в нечто родное среди остальных воспоминаний, которые поэт принял со смирением, с которым калека принимает свое увечье. Если что-то его и волновало, то только то, что однажды его опасения станут явью. В последние годы жизни он чувствовал себя уставшим, уже не было костра, которого стоило бояться его больным костям. И в конце концов его память смогла смириться с образами злобных собак и немых демонов с голубыми ногтями, которых линчевали, разорвали на куски и смешали с грязью. Иногда он даже думал, что все это было частью бреда, который его воображение породило, когда Данте везде подозревал обман и дьявольские планы. И тогда было достаточно развернуть тот листок Франческо, который он всегда носил с собой. Перечитывая его слова, он воскрешал правдивые воспоминания обо всем, что происходило. И все снова становилось реальным. Расплывчатые очертания фантазий делались отчетливыми и плотными, как эта жесткая потрепанная бумага.
Он больше ничего не пытался узнать о Франческо де Кафферелли. Потому что хотел сохранить в своей памяти этот единственный и неподдельный жест радости, прощальную улыбку друга. Он желал ему издали всего самого лучшего, к чему могла стремиться душа молодого человека. Он сожалел, что не в человеческих силах вернуться назад. Известия из Флоренции только усиливали печаль изгнанника. Он знал, что коварному и хитрому наместнику мессеру Гвидо Симон де Баттифолле удалось добиться своих целей даже с большим успехом, чем он сам об этом мог мечтать. На выборах приоров, которыми он так старался манипулировать, Баттифолле добился того, чтобы из тринадцати избранных приоров почти все были сторонниками короля. Государственное устройство Флоренции изменилось без каких-либо беспорядков или изгнания жителей. Для неаполитанского государя деятельность наместника не только гарантировала пять спокойных лет сеньории, но и новое продление договора еще на четыре года, что давало возможность выгодного союза с основными флорентийскими банкирами. Если верить словам тех, кто прибывал из города на реке Арно, то новые правители продолжали защищать такое положение вещей в течение долгого времени, сделав город спокойным и мирным, содействуя его развитию и процветанию. В апреле 1317 года король Роберт добился, кроме всего прочего, мирного соглашения между Флоренцией, Сиеной, Пистойей и всей гвельфской лигой Тосканы и приверженцев гибеллинов ― Пизы и Лукки. Поэт радовался за свой город, за город своего детства, который все еще любил, хотя ему уже не было суждено ступить на родную землю.
Иногда, когда на него нападала меланхолия, Данте допускал мысль о том, что, возможно, этот жестокий и расчетливый наместник действовал из хороших, хотя и извращенных побуждений. Может быть, в его намерения не входило многое из того, что приписал ему Данте. Когда так бывало, то тайным уколом в его больном сердце отзывалась мысль о том, что он потерял последний шанс возвратить все то, за что он сражался. Ждала ли его впереди другая возможность, скиталец не узнал, потому что его душа поспешила соединиться с сущностью Творца. Это событие произошло, когда он выполнял ответственные задания своего покровителя.
Летом 1321 года Данте, представляющий образ человека мира, получил поручение от сеньора Равенны поехать в Венецию ― это была деликатная дипломатическая миссия: успокоить военные настроения в Республике Сан Марко, очень усилившиеся после очередного кровавого инцидента, произошедшего между равеннскими моряками, пьяными драчунами, и венецианцами. Возникшая ситуация раскрывала соперничество двух морских государств. Возвращаясь в Равенну и как можно скорее желая дать отчет своему другу и сеньору Гвидо Новелло де Полента, поэт торопился. Быстро преодолев нездоровые болота Комаккио, он простудился. Горячка была более жестокой и сильной, чем ненависть и приговоры его надменных флорентийских земляков. Его душа, может быть, устала терпеть эту борьбу и праздновать очередную эфемерную победу, а потому покинула тело, готовая соединиться со своим Создателем. Это было ночью с четырнадцатого на пятнадцатое сентября, когда церковь праздновала Воздвижение Креста Господня, после пятидесяти шести лет и четырех месяцев ― именно столько времени назад зажглась его звезда на небосводе. Говорят, что его дочь, сестра Беатриче, с другими монахинями в это время молилась на заутрене в маленькой капелле Уливи[58]и вдруг увидела, как небосвод озарился белым светом. Когда дочь открыла заплаканные глаза и взглянула на этот странный свет, у нее было чувство, что само небо разверзлось, чтобы принять ее отца.
На смертном одре, в окружении родных и друзей, Данте чувствовал себя собственным персонажем, прошедшим по всем кругам обмана, заговоров и боли. В конце концов, от какого смертного греха был свободен этот Данте Алигьери, что получил право судить остальных грешников? С большим трудом он сдерживал гнев в разных ситуациях; этот гнев застилал разум и заставлял поэта много раз справедливо негодовать на неправду ближнего, сбившегося с пути. Может быть, он тратил время с жестокой жадностью в поиске восхвалений, славы, почитания; или же он жаждал народного признания, безумно мечтал быть коронованным лавровым венком в родном городе, который так любил. Гордость… как сильна она была в нем! Он всегда был горд тем, что брал на себя ответственность, которая, как он был уверен, чрезмерно тяжела для других людей. Он с презрением относился ко всякому смирению, он отказался от помилования, не подумав даже о благополучии своей семьи. Он впадал в распутство, катясь по скользкому откосу любви. Он был невоздержан, не заботился о своем долге честного супруга. Иногда он делал это с настоящим и позорным бесстыдством, как случилось в Лукке, когда он сам навредил своему произведению. И если он никогда не был уличен в пагубном пороке лени, то только потому, что был вынужден постоянно действовать на острие ножа. Особенно это касалось исполнения публичных обязанностей, на этом поприще он, возможно, мог сделать больше, быть более гибким или ловким посредником, оправдать доверие земляков с большим успехом перед очевидной угрозой, которую представляло прибытие во Флоренцию Карла Валуа. Никто никогда не мог упрекнуть Данте в обжорстве, он был в еде и питье даже слишком скуден и строг. Может быть, все же стоит вспомнить о его горячем желании пожирать книги и знания? Не было ли это сравнимо с болезненной страстью, укравшей его и так небольшое свободное время, которое он мог бы посвятить семье? Это было страстное желание знать и уметь, не оставлявшее его никогда во время бесконечных скитаний. А на смертном одре он неожиданно пришел к выводу, что его жизнь в последние годы превратилась в нечто, не слишком отличное от преисподней, будучи соткана из фальшивых надежд и бесплодных исканий, когда он старался играть роль бога поэзии, карающего своих врагов. Ад последних дней, проведенных во Флоренции, был не чем иным, как отражением его жизни. Ад, из которого только в конце он постарался выбраться, вскарабкавшись снова по ребрам самого дьявола.[59]