Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инга Баллод безусловно ценила мужа как художника и верила в его дарование. В своем эссе «Страстное молчание» Михаил Гефтер цитировал фразу Инги: «Когда я познакомилась с этим прорабом, – смеясь, говорила она, – я сразу поняла, что художник это он, а не я… и бросила учиться рисунку». Звучит почти как ироническое объяснение переменам в ее собственных пристрастиях, но вообще-то вся их совместная жизнь служила подтверждением серьезности произнесенных слов. Это замечалось и со стороны, причем даже с такой наблюдательской позиции, которая вроде бы не предполагала умудренной проницательности. Писатель и публицист Михаил Шевелев, сын Владимира Шевелева, в пору дружбы между семьями был еще совсем подростком, однако смог оценить миссию Инги – не только как хранительницы очага, но и как покровительницы искусств (вернее, конкретного их служителя):
Мне кажется, что Инга относилась к Коле и к Юре примерно одинаково. Обоих обожала, опекала. И понимала, что для обоих – Коли в силу возраста, а Юрия Николаевича в силу характера и темперамента, – столкновение с реальной жизнью – дело непростое. И в отношении Юрия Николаевича осознавала масштаб таланта.
Что же касается «диссидентских» наклонностей (при всех терминологических оговорках, конечно), то в этой части Инга была, судя по всему, человеком более радикальным, чем ее муж. Тут сказывался как раз уже ее собственный темперамент, взрывной и холерический, – а подогревался он еще и фамильной ментальностью: ее отец, входивший некогда в число революционных «латышских стрелков», был репрессирован. Вообще с выходцами из Латвии, которые весной 1918 года сформировали первую регулярную дивизию Красной Армии, в период Большого террора расправлялись особенно свирепо. Видимо, историко-семейные обстоятельства накладывались у Инги на активное неприятие любой лжи и несправедливости. Из воспоминаний того же Михаила Шевелева:
И у нас в доме, и вообще в той среде было принято критическое отношение к власти. Это была главная тема для разговоров – разумеется, с теми, кому доверяли. Тех, кому не доверяли, в дом не звали. Так вот, Инга часто высказывалась прямо и жестко, а Юрий Николаевич стал высказываться позже – условно говоря, уже при Горбачеве. А до этого обычно отмалчивался. Думаю, что подспудный страх, какие-то тормоза в нем были. Инга же своих взглядов не скрывала.
Добавим от себя, что некоторые объективные основания для подспудного страха у Ларина все же имелись. Хотя история с письмом Берлингуэру фактически сошла ему с рук, да и в связи с переводом книги Коэна неприятностей вроде бы не последовало, однако сомневаться не приходилось: если у органов вдруг возникнет в нем какая-нибудь персональная надобность – припомнят всё. Пусть даже позднесоветские времена воспринимались многими в качестве «вегетарианских», но та среда, к которой принадлежала Анна Михайловна со всеми ее детьми, никогда не была обойдена вниманием со стороны заинтересованных ведомств. Угадать, кого именно, в какой момент и по какому поводу назначат провинившимся, было непросто.
Для наглядности приведем эпизод с участием Антона Антонова-Овсеенко – человека из «ближнего круга» Анны Лариной, сына крупного советского деятеля, расстрелянного в 1938‐м и реабилитированного в 1956‐м. Сам Антон Владимирович, основавший впоследствии в Москве Музей ГУЛАГа, провел в лагерях и тюрьмах 13 лет. О визите к нему рассказал Сергей Любаев, ученик Ларина из МГХУ:
Однажды, где-то в начале 1980‐х, Юрий Николаевич позвал меня с собой в гости к Антонову-Овсеенко. Тот встречает нас у порога и говорит: «А у меня вчера обыск был. Причем странный какой-то». Говорит, пришли люди «оттуда», походили по квартире, книжки подергали. В результате он недосчитался очень хорошей книги – «Приключения Робинзона Крузо», выпущенной издательством Academia в начале 1930‐х. Просвещенные стражи безопасности ее попросту сперли. А мне, говорит, завтра сидеть на отцовском юбилейном вечере, с его портретом на стене. Сочеталось такое: юбилей юбилеем, а обыск обыском.
Для Юрия Ларина, понятное дело, «отцовский фактор» в случае чего служил бы не условно-смягчающим обстоятельством (пусть даже отнюдь не веским: того же Антона Антонова-Овсеенко все-таки арестовали в ноябре 1984‐го за антисоветскую агитацию), а наоборот, отягчающим.
Тем не менее, несмотря на опыт смятенных чувств и негативных эмоций, пережитых из‐за событий вокруг послания Берлингуэру, Ларин по-прежнему не отступался от главной своей цели – если иметь в виду сферу политики, конечно. Он мог помалкивать в дружеской компании, когда кто-нибудь заводил критический разговор на злобу дня, но при всяком подходящем случае (хотя и нельзя было в точности распознать, какой именно случай следует считать подходящим) вновь и вновь ставил вопрос о реабилитации Николая Бухарина. В семейном архиве, в частности, хранится черновик письма, которое было отправлено Лариным на имя Андропова вскоре после вступления того в должность генсека – то есть в конце 1982 года.
Глубокоуважаемый Юрий Владимирович! Глубокоуважаемые члены Политбюро ЦК КПСС! Обращаюсь к новому руководству страны с призывом реабилитировать моего отца – Николая Ивановича Бухарина. Он был осужден в 1938 г. не по законам социалистического, а по законам уголовного мира, и до сих пор справедливость по отношению к нему не восстановлена, а преступный приговор остается в силе.
Далее в тексте письма воспроизведен, по выражению отправителя, «длинный ряд цитат», которые должны были повлиять на умонастроение якобы новых партийных бонз (в действительности почти тех же самых, только слегка перетасованных). Жест вроде бы наивный: можно подумать, референты в ЦК при необходимости сами не накопали бы в архивах каких угодно цитат – хоть полностью оправдывающих Бухарина, хоть дополнительно его обличающих, в зависимости от указаний сверху. Однако лишь в такой форме Ларин имел возможность продемонстрировать, что тема не закрыта и требует объективного рассмотрения. Подобные письма отсылались и двум последующим генсекам. Впрочем, Анна Ларина в этом вопросе была даже более настойчива: по воспоминаниям ее младшего сына Михаила Фадеева, «мама писала письма и заявления на каждый съезд».
Вряд ли будет преувеличением сказать, что к тому времени никаких других амбиций и деятельных устремлений в части политического инакомыслия у Юрия Ларина не оставалось. Если таковые и имелись прежде, то довольно осознанно были им изъяты из личной повестки – в угоду занятиям искусством. Разумеется, он хорошо помнил, что у Коэна в книге цитировалось высказывание Николая Бухарина (оно даже было вынесено в эпиграф к первой главе): «Я утверждаю, что всякий мыслящий человек не может стоять вне политики». Однако у его сына со временем возник собственный тезис, который потом звучал из его уст почти рефреном: «Живопись лучше политики».
* * *
Градации и оттенки внешнего радикализма у Юрия с Ингой, похоже, действительно не вполне совпадали, но общность их взглядов на события