Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я пошел в школу, начал узнавать, кто был мой дедушка. И даже клеил на подъездах листовки с надписью: «Сталин – сволочь». Меня поймали, отвели в школу, но проблем там из‐за этого точно не возникло. Это было в младшей школе – наверное, 1981 или 1982 год.
Про Колю известно – и не только с его собственных слов, – что рос он ребенком крайне независимым и самостоятельным. Не исключено, что такая модель поведения начала формироваться в очень раннем возрасте, когда мальчика пришлось пустить в почти «автономное плавание». Художница Ольга Булгакова, рассказывая про взаимоотношения своей мамы, Матильды Михайловны Булгаковой, с Юрием Лариным в годы их преподавания в училище, упомянула такой эпизод:
Мама была в МОСХе членом соцбыткомиссии и помогала устраивать Колю Ларина в детский сад при Московском союзе художников. В тот момент их семья очень нуждалась, время для них было трудное. И мама помогла устроить Колю в детский сад длительного пребывания – ребенка туда отдавали в понедельник и забирали в пятницу.
Сам Николай Юрьевич, впрочем, с высоты лет смотрит на ту житейскую конфигурацию философски:
Помню, в первый раз я жутко плакал. И оттуда меня еще два раза на сорок дней летом отправляли в детский лагерь «Солнечный» под Тарусой. Денег было мало в семье, это был выход. Я туда и школьником потом ездил раз пять. Но обиды на родителей не было никакой.
Так или иначе, независимость прорастала в нем с младенчества.
Надежда Крестинина, которая, готовясь к поступлению в МГХУ, на протяжении нескольких месяцев приходила к Юрию Ларину домой на занятия, вспоминает:
Коля был очень самостоятельным для своих 6–7 лет, часто гулял с друзьями во дворе без всякого надзора.
Ну и, как водится, внутренняя независимость влекла за собой рефлекторное отторжение всяких родительских советов и наставлений.
Папа очень хотел, чтобы я рисовал, – продолжает рассказ о своем детстве Николай Ларин, – но кроме лица кота или свиньи я никогда в жизни ничего нарисовать не мог. Да и вообще, когда папа говорил, что нужно прочитать какую-то книгу, я принципиально ее не читал. Любую другую, но не эту.
Родительская забота все равно, конечно, находила каналы для выражения и воплощения, но у нее очень рано образовался мощный, влиятельный конкурент в виде улицы. Задним числом Ларин-младший и сам признает, что «район у нас был жуткий», но как раз в той «жути» заключалась для него романтика детства и отрочества. Так что Колиным родителям состязаться с улицей было непросто: борьба шла с переменным успехом.
В нашем доме почему-то было очень много пожилых людей, – говорит Николай Юрьевич. – Рядом жил слепой шахматист, который учил меня играть в шахматы; у него была такая доска с дырочками, он по ним ориентировался. Папа тоже учил, конечно. Родители меня записали в секцию шахмат, я даже играл за Тимирязевский район на первенстве Москвы. Были еще футбол, баскетбол, теннис, плавание. Да, и записали меня на блок-флейту к Джулиано Грамши (уже упомянутому в нашей книге. – Д. С.). Он преподавал в музыкальной школе на Кропоткинской. Я там даже выступал на каких-то экзаменах, при скоплении людей. Но когда дело дошло до сольфеджио, я, не говоря родителям, просто перестал туда ездить, – вместо этого играл в футбол во дворе. Лишь через некоторое время Джулиано Грамши позвонил родителям и спросил: «А где ваш сын?» Тут меня стали спрашивать, я ответил: «Надоело». По обыкновению, ничего мне за это не было.
Как раз на почве футбола, кстати, у Коли с отцом все-таки существовало взаимопонимание – правда, временное, до начала злостных «уходов в отрыв»:
Он меня приучил болеть за две команды – за «Ротор» (Волгоград) и «Динамо» (Москва). Абсолютно непонятно про «Динамо», учитывая, что этот клуб когда-то патронировался НКВД, но вот папа за него болел, и я тоже. Тем более, территориально этот стадион был не очень далеко от нас. И я стал сам уже сбегать на футбол, не говоря никому. А в 87‐м году даже начал ездить в другие города. Страсть к путешествиям вообще-то привила мама, потому что она много ездила в командировки – защищала права верующих. И я с ней очень много ездил, для меня это была радость: не надо в школу ходить.
У Николая Ларина до сих пор живы в памяти впечатления, например, от пребывания с родителями в Латвии, под Ригой, – хотя и отрывочные, конечно. Тут, пожалуй, уместнее передать слово взрослому обитателю «импровизированного Дома творчества „Драудзини“». Так в своей мемуарной книге «Мой XX век (диалог в Скайпе)», совместной с Георгом Стражновым, именует то жилище на хуторе Марина Костенецкая – в прошлом редактор журнала «Даугава». Ее рассказ – редкое в нашем случае свидетельство, облеченное в форму развернутого повествования. Приводить его целиком, даже в той лишь части, где речь идет как раз об обстоятельствах загородного отдыха летом 1979 года, мы не станем, – хотя бы потому, что многие факты, которыми оперирует автор, читателю уже знакомы. Но большой фрагмент процитируем обязательно: он любопытен, ярок, атмосферен.
В редакцию «Даугавы» Инга прислала повесть «Я, печка, кошка и другие» и сопроводительное письмо, из которого я узнала, что автор по профессии архитектор и литературных публикаций пока не имеет (вероятно, здесь аберрация памяти: к тому времени уже вышла большим тиражом детская книга «Про маленького поросенка Плюха», соавтором которой была Инга Баллод. – Д. С.). Повесть была написана по-настоящему талантливо, читалась на одном дыхании, и мне сразу захотелось стать первооткрывателем нового имени в литературе. Однако сделать это было непросто. Ведь автор, мало того, что не профессиональный писатель, так еще и живет в Москве! А в рубрике «новое имя», согласно циркуляру, на страницах республиканского журнала могли появляться публикации только авторов, живущих именно в Латвии. Единственной зацепкой могло стать этническое происхождение, и я спросила у Инги, откуда у нее латышское имя и фамилия. Она написала в ответ, что ее предки – российские латыши, что дед был красным латышским стрелком, и это сразу решило дело. Потомку красного стрелка публиковаться в латвийском журнале оказалось идеологически уместным. Повесть мы напечатали в январском номере 1979 года (фамилия автора воспроизведена там в изначальном, латышском написании Балодис. – Д. С.), и Инга, на радостях, просила меня скупить в рижских киосках чуть