Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День ото дня становится невыносимей моя теперешняя бесконечная, грустная мозаика: квартиры, оборудование, строительство, предложения новых институтов по соображениям главным образом житейских удобств, сплетни, кляузы. Бррр. И все дальше отходит настоящая наука. А без нее я ничто, глупая ворона в павлиньих перьях. Давно не было такой грусти ‹…›
Дни темнеют, зима. А на душе тяжелейшая осень.
Завтра вторые похороны П. П. Лазарева. Шустрая вдова привезла гроб на самолете из Алма-Аты. Надо выступать с речью. А память о Петре Петровиче у меня не очень хорошая. Совсем средний человек. Очень ошибся П. Н. Лебедев.
Сегодня опять за книгами. Необычный мороз. Память – единственное подобие бессмертия человеческого. Дом Московского Совета, бывший губернаторский дворец. Переделали, теперь высокое, довольно неплохое здание. Поворачиваю в Леонтьевский пер. С ним связаны хорошие, уютные воспоминания. На извозчике через Леонтьевский ездили в театры. Кустарный музей с игрушками. Матушка. Антикварная лавка Черномордика. «Deutsche Moskauer Zeitung»[332]. Блеклые тени, в мозгу память и мог бы написать, кажется, целую книгу об одном этом переулке. Но… Москва. Наглые, примитивные люди. Угнетает отсутствие творческого движения. Хочется в Ленинград, в кабинет, в лабораторию. Но безнадежно, даже подумать некогда.
В радио непрерывные разговоры об атомной бомбе и дипломатическая склока вокруг этого. Люди еще настолько слепы, что не понимают, по-видимому, что дело идет о существовании правых и виновных.
А вокруг этой глухо-грохочущей за тучами страшной действительности вторые похороны П. П. Лазарева в цинковом гробу, привезенном веселой вдовой из Алма-Аты вместе с мозгом и яблоками, «Золушка» Прокофьева в Большом театре (в грубоватой роскошной московской постановке).
Для сосредоточенной мысли остались жалкие урывки. И противное, грустное ощущение себя и других, живых и покойников как мешка с костями и мясом. Дунуть, и ничего не останется.
Синяя столовая с красными шкафами. За окнами – двенадцать коллегий. Словно попал совсем на другую планету или уехал на машине времени.
Здесь удивительно проста и элегична смерть. Отец на Александро-Невском. Д. С. Рождественский с Ольгой Антоновной на Волковом.
Читаю M. Billard, Les tombeaux des rois sous la terreur[333] – разлетающиеся в прах, в атомы реликвии истории, тысячелетия. Дикий хохот, все пустяки. Вот так и смотрю на вещи кругом. Сон. Сегодняшний день.
Тень Николая всюду.
Опять тяжело и грустно, вроде умирания. ‹…› Меланхолия. Прямо с Дюрера. Так бы и заснул незаметно. Для воскресения нужна бы большая мысль, открытие. На это сейчас надежды меньше, чем когда-либо. Если бы вспомнить о всех покойниках, о Николае, матери и о всем хаосе – проинтегрировать, – то разве можно было бы жить.
Все мысли в образах, словах – ничего отвлеченного. Это особенно очевидно в снах. Сегодня какие-то блуждания по Москве. Просто замечательные по силе «архитектурные» образы Москвы с ее купеческими завитушками, недоделанными образцами «современной архитектуры», бестолковщиной узких грязных, горбатых улиц и бесцельными площадями.
Утро. Радио. Бетховен, Глинка и вдруг почти истерический припадок. Слезы, мать, Николай, Лида и все настоящее на фоне фальши.
Времяпровождение свадебного и похоронного генерала. ‹…› Подумать и стать собою некогда. Боюсь каждого звонка, визитера, гостя. Из субъекта стал объектом.
Иду и думаю на самую важную тему для человека, об эфемерности, о смерти. Разница между «фантомом», «сном», кинокартиной и «действительностью» совсем небольшая. Основная разница в длительности. Фантом быстро исчезает, Мария Петровна остается. Но и она фантом, она тоже исчезнет. Исчезнет даже Хеопсова пирамида, Земной шар, Солнце и т. д. Различие между театром и «действительностью» и того меньше.
Потом о смерти. Она всегда трагична, коротка ли, длинна ли жизнь. Трагичен конец, переход в небытие. Но он будет всегда при длинной и короткой жизни. Стоит ли поэтому удлинять жизнь? Можно только делать переход асимптотически незаметным. Природа это через старость сделает. Но и это можно сделать при любой длительности. Ergo[334] – все равно. Современному интеллигенту (в хорошем смысле) нужно какое-то откровение для того, чтобы он продолжал жить с удовольствием.
Ищу тишины, отдыха, одиночества, сосредоточенности. Нет. Стал чувствовать «доживание». А эфемерность всего все яснее.
Сводка:
Я потерял себя в исканьях,
Всегда в сомненье и в страданьях.
Без родины, без цели, всем чужой,
В мученьях я бреду своей дорогой
Между стеной – вселенной мрачно строгой
И черной бездной – собственной душой.
Мой путь: тропинка узкая сознанья[335].
1946
Все яснее эфемерность жизни и сознания: «О, нашей жизни обольщенье, ты – человеческое я». Кажется иной раз, что яснее всех и спокойнее просмотрел мир. Но, вернее, дело в том, что другие давно это знают, но молчат, потому что говорить об этом – конец.
‹…› на душе тяжело. Кругом смерти, несчастья, в мире исчезла «душа», и «все равно, живу ль, умру ль». Тень Николая и постоянная тонкая, прелестная, но безнадежно грустная элегия Ленинграда.
Люди, люди, люди. Остановившаяся мысль. Надо задуматься о себе самом. Без дома. Дом ни в Москве, ни в Ленинграде. Жить осталось недолго. И неотвязчивая лукрецианская философия. Сознание, возникающее при сложном сочетании атомов и молекул. «Дома и люди – все гроба». Выборы в Верховный Совет. Предстоящие митинги. Сегодня траурное ленинское заседание. Доклад Александрова. Сталин. В конце пели: «Интернационал». Пели по-настоящему. Видел, как пел Молотов, Жданов и др.
Опять катастрофа. Нелепый плевок природы. На Домбае (над Тибердой) где-то в снежной лавине погиб Олег Вавилов, сын Николая, на 28-м году.
Третье поколенье трагических смертей. Возвращение отца в Ленинград и смерть на глазах в 1928 г. Потом Николай 26 янв. 1943 в тюрьме в Саратове, теперь Олег.
Идиотический флу[к]ту[а]ционизм. Случай. Опять смерть. Распад вещества, уничтожение сознания. Лукреций.
И вчера же вручение депутатского удостоверения в Райкоме. Банкетик, на котором я долже[н] был казаться радующимся. В