Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Золото луны было золотом благословения.
Он нырнул.
Под водой, качаясь, его ждал безглазый и безволосый солдат.
– Ломит, – пожаловался он. – В груди ломит, Андрюша, – и протянул к Ганину руки. – Не посмотришь, что там, а?
Ганин заорал, но вместо крика изо рта выплыли зеленые пузыри.
В груди солдата зияла дыра.
Началась такая жизнь. С утра приходила бабка Агафья, ставила на стол молоко, хлеб, творожную запеканку. Они просыпались лениво, ходили босыми по полу, долго завтракали, долго курили, молчали, обнимались, еще молчали, еще курили.
Агафья косила бесцветным глазом на Ганина и улыбалась Гале. Находя их вместе под одной простыней, ворчала. Раскладывая еду, бормотала свои старушечьи заклинания, сглазы. Ума большого было не нужно, чтобы понять, в чей адрес они направлены. Но пока бабкина порча не действовала: Ганина не убило, не зашибло бревном, он не отхватил себе ногу или руку, хотя орудовал топором каждый день и помногу – рубил, тесал, ставил новый забор. Желая позлить бабку, он спрыгивал по утрам с печи голый, шел к столу, отламывал хлеб. Ухмылялся.
– Стыда у тебя нету. Рожа! – плевалась бабка.
Но было видно, что наглый москвич смущает ее и что не знает Агафья, как с ним быть. За всю жизнь никто перед ней голым так открыто не хаживал.
Галя всякий раз тянула его за руку, пыталась остановить:
– Не надо, Андрей. Зачем?
– Затем! – интуитивно он полагал, что болтающийся член был лучшей защитой от сглаза.
Кроватью им была печь. Ганин впервые спал на печи и нашел, что лучше он не спал нигде. Стелили стеганое одеяло цветастое. Сами ложились поверх. Кирпичная кладка печи давала прохладу. Из окна, открытого настежь, перетянутого москитной сеткой, иногда тянуло наверх сквозняком. Ганин закрывал глаза и засыпал.
Видения отступили. Солдатик, привидевшийся ему во время ночного купания, был последним отголоском потустороннего мира. Сон был черен, как ночь. Мертвецы не плавали в воде, не ждали Ганина в кустах, не караулили в уборной. Ганин решил, что это деревенский воздух выдувает из его головы дурь. Он спал, ел, работал, любил Галю и здоровел.
Меч он определил на чердак. Там забросал его сухим сеном, глянул последний раз, плюнул – «чтоб тебя!» – и ушел. Решил, что чем меньше будет бдеть над находкой, тем слабее будет ее колдовство.
Забор, завалившийся набок к их приезду, вставал в полный рост. Когда с ним было закончено, Ганин взялся латать крышу. Раздобыл в сарае рулон рубероида, гвозди. Полез наверх на самом солнцепеке и на тридцатом или сороковом гвозде заработал солнечный удар. Но даже это было хорошо. Даже это было очищением. Работой выбивал из себя Андрюха Ганин черные мысли, гнал прочь своих бесов, и они, казалось ему, отцеплялись – разжимали когти, отпускали его теплую душу.
Там же на крыше, придя в себя после помутнения, он увидел, что у калитки стоит и курит соседский дед. В Дубках все знали друг друга, да и людей-то тут осталось – по пальцам пересчитать. Все они посмотрели на Ганина уже в первые дни. Приходили, тоже становились у калитки, наблюдали молча и молча же уходили – иной раз даже имени своего не назвав. Другие скромно заходили в избу, здоровались с Галей, снимали шапки, рассаживались по лавкам. Но и они – и это удивляло Ганина – не говорили почти ничего. Пили чай, в лучшем случае задавали куцые вопросы о Галиной жизни и вскоре, поблагодарив, прощались. Люди все были древние, скрученные, как сухое дерево. Молодых в деревне Ганин не замечал.
Молодые все на кладбище, сказала Галя. А здесь – те, кого смерть пропустила. Прошла мимо, красивых и румяных забрала, а старые пеньки – на что они смерти нужны? – остались маяться. Некоторым здесь лет по двести, сказала Галя.
К кладбищу они пришли на второй день. Но, к удивлению Ганина, заходить не стали, обошли его стороной. Могила Галиной мамы была за оградой – поросший травой холм, кривой крест, береза.
– Вот, – сказала Галя. – Мама здесь. За ограду она захотела сама. Она сказала: «Люди отняли у меня все. Люди наслали болезнь, завистливые и злые. Не хочу рядом с ними лежать». Она и священника прогнала перед смертью, сорвала крест с груди и бросила ему вслед. И вашего Бога, сказала, тоже не хочу. Крест, который стоит здесь, бабушка Агафья поставила. Мама одну Агафью и принимала перед смертью, целовалась с ней одной. Агафья потом и решила, что нехорошо без креста.
Дорогой до кладбища Галя плела венок из ромашек и теперь положила его в изголовье холма.
– Здравствуй, мама.
Она присела, погладила рукой землю. Ганин остался стоять.
Плескалось над их головами беззаботное голубое небо. До людских забот ему не было дела.
Жаль, что нет фотографии мамы, подумал Ганин и решил: непременно надо спросить фотографию у Гали, наверняка в доме есть альбом. Ему было интересно, как выглядит женщина, которая бросает вслед священнику крест и проклинает перед смертью людей. Несомненно, мать Гали была нетипичным обитателем деревни.
– Значит, завистливые и злые наслали болезнь? – помолчав, спросил он.
– Так она сказала. Она верила, что мир такой: в каждом есть доброе и злое. Злое нашептывает, соблазняет – не будешь ему сопротивляться, проглотит. Зависть, гнев – все от злого, самому будет плохо и другим будет плохо. Мама умела лечить знала травы, наговоры. Но главным лечением были ее руки. Такие у нее руки – белые-белые, легкие, как пух. А прикоснется – и вроде как становится горячо. И у кого что болело, то проходит – растворяется под жаром рук ее. Когда не стало отца, мама отказалась лечить людей. Приходили к ней – с деньгами, с гостинцами – разные. Молодые приходили, старые, детей приносили, чтоб провела руками над ними, а она ни в какую. «Черные вы внутри», – говорила. И от подарков отказывалась. «Забирайте, что принесли, и идите с глаз долой. Идите! – кричала на них. – Пока хуже не сделала!» Так люди и перестали ходить. А те, что сейчас ходят, так это по старости и любопытству: посмотреть, что с ведьминой дочкой сталось. Агафья, да бабка Дуня – вот и все родные мне здесь.
– Отчего ты не уехала, Галя? От черных людей?
– Куда от людей уедешь? Приросли мы. Здесь трава просит: «Галя, Галя, походи по мне». Здесь земля дышит… А люди – они везде одинаковые.
– Земля большая, – сказал Ганин. – И дышит она даже в Москве, под асфальтом.
– Может, и так. Только я того дыхания не слышу. А здесь – все живое. Деревья говорят со мной, река. Береза вот на маминой могиле говорит тоже. – Галя погладила рукой белый ствол, треснувший от жары. – Вот так вот, мама. Завела я себе москвича.
Обратно шли молча. А на второй день после кладбища схватил Ганин, кроя крышу, тот самый солнечный удар. А когда пришел в себя – увидел, что смотрит на него, пыхтя сигаретой, деревенский дед.
– Чего? – спросил Ганин.