Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вышел на дорогу – никого. Лента асфальтовая – до горизонта. Побрёл не торопясь. С полей шляпы текли струи холодной воды, текли по плечам и за шиворот. Устал безмерно. Быстро опустилась ночь. Ноги заплетались, но не на дороге же падать – задавят ещё. Перебрался через канаву, по колено в грязи, лег в стынь и сырость. Думал, что дома, в деревне, родная земля и замёрзшая грела бы, а здесь – будто он уже под ней… В лицо стучали капли, они не давали уснуть. Плакал, слёзы с лица смешивались с небесной водой и становились грязью, прахом земли. Вспомнил, как когда-то давно, в невозвратном детстве, убежал из учительской церковной школы домой, за много вёрст. Была лютая зима, тоже декабрь, по дороге сделалась страшная метель, он не различал, куда бредёт, слышал волчий вой и уже не надеялся выжить. Думал, замёрзнет в снегах навсегда, но нет – вывела его земля к родному порогу. Ввалился в сени, как дымящийся сугроб, мать запричитала, бросилась его растирать, чаем поить. Сладко уснул он в ту ночь. На тёплой печи, пахнущей хлебом. Если бы снова туда… Не было Чёрного Человека, славы проклятой, что подлее лучшего друга и глупее Дуньки. Писал недавно Толику. А тот в ответ: «Ты для потомков пишешь, а не для меня. Они же будут это всё читать». Напрасно Сергей объяснял ему, что не считает эпистолярный жанр искусством, что никаких творческих целей в письмах не преследует. Толик был неумолим. Обещал заранее, ещё до смерти друга, вот прям немедленно письма его опубликовать в их журнале «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Чтоб не ждать лет пятьдесят, когда письма эти, по закону жанра, отлежатся в тёмном старинном сундуке или ящике комода.
Пусть поклонники сейчас читают, а потом – потомки этих поклонников. Ещё Толик писал, что очень на него сердит: Сергей думает прозвенеть бронзой, как Пушкин, а о нём, Толике, живом и тёплом, не думает. И письма все его – к потомкам, а не к нему, на самом деле…
Холодные капли вдруг выжгли в Сергее истинную мысль: ему невыносимо плохо здесь, в Америке, вообще с Исидой. Плохо, как не было никогда до этого, и по-настоящему больно. Когда-то поэтессе Наде он сказал: «Влюбиться бы по-настоящему или тифом, что ли, заболеть». Горько усмехнулся: в данную минуту он чувствовал и то, и другое. Что смертельно болен тифом – и не выздоровеет, пока Россию милую не увидит, – и что безбрежно любит Исиду, добрую, глупую и такую тоскливо русскую, как их рыжая корова в деревне.
Мимо проехали горящие фары одинокой машины. Свет разогнал тьму на несколько метров вокруг, а потом исчез яркой точкой вдали…
Было утро, когда Сергей пешком добрался до отеля. Он был весь грязный – с ног до головы. От холода и тяжёлого похмелья его била крупная дрожь. С Исидой он не разговаривал. Заперся в ванной. Она пыталась сказать, что они выслали за ним такси. Где же он был?! Дорога – одна.
Лежал в тёплой воде и думал: ни единой души ведь вокруг. Ветлугин – не русский и не жид. Настоящее его имя Рындзюн Владимир Ильич – он американец по духу своей любви к доллару. Такой продаст за изображение Бенджамина Франклина – глазом не сморгнёт. Завидует ему и посмеивается: «Для меня моё имя – строка в паспорте, для тебя твоё – надпись на монументах». Однако понимает Ветлугин, что не вспомнит о нём никто лет эдак через сто, если воспоминаний вот об этих днях в Америке не напишет…
Как же ему здесь муторно – каждый день! Поэтому такого наврал Ветлугину – с три короба! Знал доподлинно – когда сочинял о себе, – не было человека, который бы ему не верил. Ветлугин тоже верил. Слушал, разинув рот. И про графа Путятина, введшего его, Сергея, ко двору императрицы, и про Распутина, которого хотели заменить им, Сергеем, и про дружбу настоящую со скандальным старцем. Ах, какой восторг, де, вызывал у Сергея его, Распутина, умение чуть ли не плевать на всех этих титулованных дам. Так с ними и надо!
Конечно, Ветлугин умён. Ещё раздумает ему верить. Но сейчас, сегодня, он разгонит муть своей скуки хотя бы на час. Забавно: кого Ветлугин в нём видит? Сергею нравилось играть с ним роль. Впрочем, как и с каждым, с кем он сталкивался в жизни. Это была не маска, а именно роль. Маска – это прикрытие, фальшь, а он был распахнут навстречу каждому. Сердце отдавал в залог – просто и легко, как дышал. Он смотрел на человека быстро, лукаво и глубоко и просто отражал его, как зеркало. Каждый видел в нём то, что было у него самого внутри. Подлец видел в нём подлеца, рвач – альфонса, пьяница – алкаша и охальника. А человек одухотворённый видел правду – его боль за Россию и безмерную любовь к ней. Его лиризм, его глубокую веру в магию русских слов, несущих в себе древнейшие корни, разгадку всех тайн, волшебство тех верований пращуров, которые живут в каждом из нас до сих пор.
Он – зеркало. Только почему в Бостоне оно, реальное, проклятое, отразило вместо него чёрный призрак? Неужели это он сам?! Неужели с той стороны пришли, чтобы указать ему: дни и часы тают, скоро отправишься в ад за сонм своих грехов. Этот чёрный чёрт, напяливший на себя его обличье, настоящая карикатура на него, Сергея. Глаза – мутные, мерзкие, как «голубая блевотина», весь – как паяц. И одет ведь, как он…
Детройт и Кливленд не оставили никаких воспоминаний у Сергея, словно не было их вовсе. Но лучше б не было. В Детройте он сидел в зале, смотрел танцы Исиды. Этой программы, на музыку Ференца Листа и Александра Николаевича Скрябина, ещё никогда не видел. Сказать правду, Исида решила вовсе убрать весь свой последний репертуар, чтобы и намёка не было на те мысли и чувства, которыми она жила ещё до приезда в Россию, чтобы никому в голову не пришло назвать их революционными. Потому что Юрок был в полном отчаянии: он нёс огромные убытки – многие города отказывались принимать мятежную танцовщицу. Турне было сокращено на две трети. В частности, отменили концерты в Балтиморе и Филадельфии. Юрок то страшно ругался, то замолкал, точно в оцепенении. Исида ему искренне сочувствовала, она была расстроена ничуть не меньше. «Это всё проклятые репортёры!» – констатировала она. Сергей усмехался, говорил: «Бери выше!» Все её надежды добыть денег для голодающих на Пречистенке деток шли прахом! Дошло до того, что она обращалась прямо в зал, к людям, с просьбой помочь её московской школе. Она говорила: дети не могут быть большевиками или бандитами, они просто дети и хотят кушать. Они ждут её помощи, потому что больше их никто не спасёт! Зрители несли доллары и клали к её ногам, прямо на сцену…
Таким образом, уже в середине декабря они вернулись в Нью-Йорк. Правда, Юрок, сделав всё возможное и невозможное, обещал им поездку на север, в Толидо и Торонто. Но это были уже очевидные крохи.
Грандиозным провалом закончилось выступление Исиды в Бруклинской Академии музыки. Внезапно во время танца она почувствовала, что силы совершенно оставляют её. Та техника, которой она владела, то собирание эмоциональной силы под сердцем, а затем расплёскивание её вокруг, движения Исиды, непрерывные, бесконечные, как волна, вдруг стали распадаться на какие-то неясные фрагменты. Она не могла овладеть единым движением целиком. Сначала она очень испугалась. Секунду ей казалось, что она умерла для танца, что вот он, её конец. Потом увидела, как пол встал на дыбы, готовый задавить её. В панике, из последних сил, пригибаясь ниже и ниже, чтобы не упасть, бросилась вон со сцены…