Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановившись в Эмсе, друзья провели остаток дня «в прогулках по этим дивным местам — где людям нечего делать и для этого есть целый день. Здесь, несомненно, можно от души насладиться бездельем». Днем покупали в городе дрезденские фарфоровые фигурки, слушали музыку в курхаусе[102]; вечером поднялись на гору, возвышавшуюся над Эмсом, откуда наблюдали заход солнца. Позже, отправившись на концерт, обнаружили, что в соседнем помещении идет игра в «красное и черное» и рулетку. «Зрелище, интересное для неискушенных, — замечает Чарлз. — Лица игроков почти ничего не выражали, даже когда они проигрывали большие суммы; лишь изредка мелькало какое-то чувство, тем более сильное, что его подавляли. Женщины представляли собой зрелище еще более интересное, а потому и более грустное, чем мужчины: поглощенные игрой, старые и совсем молодые, они казались безвольными существами, загипнотизированными взглядом хищника». Лиддон с болью записывает в дневнике: «Тяжелее всего для меня было видеть среди игроков едва оперившихся юношей и древних стариков, полностью поглощенных игрой», — и, словно подчеркивая контраст между людскими страстями и «равнодушием природы», прибавляет: «Прекрасная безоблачная ночь».
С грустью друзья покидали Эмс, где обоим хотелось побыть подольше. Утром 6 сентября они сели на пароход, идущий вверх по Рейну до Бингена. Чарлз записывает:
«День выдался великолепный, и хотя мы купили места на корме (считающиеся самыми роскошными согласно теории, которую я никогда не мог до конца понять), всё время плавания (4 или 5 часов) я провел на носу, глядя на пейзажи, разворачивавшиеся передо мной по мере того, как мы плыли по реке, петлявшей меж холмов. Конечно, зрелище это было весьма однообразным, чтобы не сказать монотонным: одна за другой вставали передо мной покрытые редкими виноградниками, а то низкорослыми деревьями горы с заостренными вершинами, у подножия которых ютились там и сям деревеньки или лепился к скале замок диковинного вида, чаще всего подсказанного формой самой скалы (парижские лавочники назвали бы эту архитектуру extraordinaire, force[103], однако оторваться от этого зрелища я не мог)».
Начался, по словам Чарлза, «последний отрезок нашего путешествия». Переночевав в Бингене, утром друзья выехали в Париж, куда прибыли около десяти часов вечера и остановились в отеле «Лувр», в комнатах на пятом этаже.
Утром Доджсон отправился в церковь, где капелланом был их соотечественник Арчер Гёрни, служивший ранее викарием в Букингеме, известный как автор нескольких томов стихотворений. Его проповедь показалась Чарлзу «эксцентричной, но весьма интересной». По дороге в церковь он встретил еще одного соотечественника — Джорджа Торли из оксфордского Уэдхем-колледжа — и договорился отправиться с ним днем на прогулку в Булонский лес. Они прошли парком Тюильри и Елисейскими Полями, получив таким образом «неплохое представление о том, какими красотами в виде парков, садов, фонтанов и проч. располагает этот прекрасный город». Чарлз не описывает в дневнике свои впечатления от прогулки по Парижу, а только замечает: «Увидев всё это, я больше не удивляюсь тому, что парижане называют Лондон triste[104]». Интересно, что почти тот же отзыв о мрачности англичан (английском сплине) находим в написанной за несколько лет до того повести Диккенса, в которой рассказчиком выступает француз по рождению, заброшенный судьбой в Англию: «Столкнись он с мистером Сплином на земле Франции, он бы наверняка остолбенел от изумления. Но мистер Сплин на английской почве — это всего лишь одно проявление мрачности национального британского характера. Пресловутый британский сплин — тому причина, британская склонность к самоубийству — следствие…».[105]
Вечером Доджсон и Торли встретились с Лиддоном, проведшим день на Всемирной выставке, пообедали, а затем пошли в церковь мистера Герни.
Но больше всего, конечно, Доджсона интересовала выставка, ведь именно ради нее он и приехал в Париж. В понедельник 9 сентября он провел там весь день, смотрел в основном картины и скульптуры, от которых пришел в восторг:
«Такое большое собрание, в котором почти нет посредственных полотен или скульптур, — редкое для современного искусства наслаждение. […] Французских картин было, разумеется, больше, но они были также (и тут уж не скажешь “разумеется”) и лучше других. Наши художники, видно, прямо-таки старались перещеголять друг друга, посылая второсортные картины. В небольшой коллекции американских картин есть несколько совершенно прелестных».
Последующие дни были «пестрыми» (по собственным словам Чарлза) и полными впечатлений. Он встретил еще двух оксфордцев, Чендлера и Пейджа.
Чарлз снова отправился на выставку, бродил вместе с соотечественниками по городу, выбирал и заказывал фотографии, слушал военную музыку на Елисейских Полях, делал покупки. Он попытался раздобыть бальзам для лечения невралгии тройничного нерва, которой порой страдал, для чего поехал в монастырь Святого Фомы на Рю де Севр (Rue de Sevres), где получил отказ: монахини объяснили, что никому не продают бальзам, а лишь раздают беднякам. Впрочем, на вопрос Чарлза о том, не разрешат ли они оставить что-то для их бедняков, монахини с готовностью ответили согласием, и сделка, завуалированная таким образом, была заключена. Лиддон был занят деловыми переговорами, корреспонденцией, встречами и даже для посещения выставки с трудом выкроил время.
В среду Чарлз поменял отель: «Так как отель “Лувр” слишком велик, чтобы быть уютным, мы с Пейджем осмотрели несколько других, остановившись на “Отеле двух миров”, показавшемся нам лучше других, и сняли там номера. Днем я еще раз отправился на Выставку, а к обеду вернулся в свой новый отель, столовая которого превращается в ресторан, и притом очень хороший». Лиддон остался в «Лувре». Довод, приведенный Кэрроллом для оправдания своего переезда в «Отель двух миров», кажется несколько странным. Некоторые его биографы делают вывод, что отношения между друзьями не выдержали испытания совместным путешествием и неизбежным ежедневным общением. Конечно, расхождения по ряду церковных вопросов могли несколько осложнить их отношения. Мы знаем также, что любовь Кэрролла к театру, а также излишнее (с точки зрения Лиддона) время, потраченное на зарисовки, покупку фотографий и прочее, раздражали его старшего друга, но всё же поостережемся делать поспешные выводы. Друзья возвратились в Англию вместе и впоследствии продолжали встречаться в Оксфорде и Лондоне, о чем свидетельствуют дневниковые записи и Кэрролла, и Лиддона, занявшего пост настоятеля лондонского собора Святого Павла. Когда до Кэрролла дошла весть о том, что 9 сентября 1890 года Лиддона не стало, он записал в дневнике, что узнал о смерти «своего старого доброго друга».