Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лазаро провел ее по палате, и она почувствовала, как взгляды всех обратились на нее. Братья-служители были потрясены. Раненые моргали, словно им посреди ночного кошмара явился вдруг Святой Дух. Некоторые из наемников облизывались и обменивались взглядами. Она ощутила, что краснеет, и все ее великие надежды начали рассеиваться. Что хорошего она может здесь сделать? Она оказалась среди сплошной воплощенной боли, какая редко бывала собрана под одной крышей. Однако пусть она будет проклята, во всяком случае в своих собственных глазах, если отступит. У нее есть ее вера, и она тверда, у нее много любви, которую она может отдать, у нее есть даже толика надежды. Карла взяла себя в руки и расправила плечи. А потом Лазаро остановился и представил ей несчастного Анжелу. Молчащего, ослепленного, беспомощного. Искалеченного настолько, что не привидится даже в самом страшном сне.
Анжелу, поняла она, был испытанием ее решимости.
* * *
Карла просидела с ним весь день, но он не проронил ни слова. На некоторые ее вопросы он отвечал одиночным кивком, на другие отрицательно покачивал головой. Вопросы были простые, поскольку она плохо говорила по-мальтийски. Хотя она выросла на острове, но говорила на мальтийском наречии только со слугами в доме или на конюшне, и теперь ей было стыдно за это, ведь этот человек и тысячи ему подобных умирали сейчас, защищая ее. Однако ее голос вызвал какое-то оживление в его состоянии. Внутри темной пыточной камеры, в которую обратилось его тело, он все воспринимал. Она взяла свой «розарий» и начала молиться, и Анжелу, молчащий и лишенный зрения, молился вместе с ней. Во всяком случае, она на это надеялась.
Временами ее захлестывала жалость, слезы катились у нее по лицу, и голос срывался, но она обращала свою жалость к Богу, умоляла Его простить ей самолюбивые устремления. Она кормила Анжелу, подносила к его губам чаши с водой и вином. Она гадала, почему он ничего не говорит, может быть, не в состоянии, может быть, огонь обжег ему и горло, но она не имела права расспрашивать, только прислуживать. Она молилась с ним, и за него, и за них всех, часы шли, многочисленные «аве» пролетали сквозь нее, словно бесконечное священное песнопение, и ее ужас испарился, потому что этот ужас был просто жалобой ее собственных тонких чувств, он был только лишней раной для человека, который так страдал у нее на глазах. Потом исчезла и жалость — в свете этой жалости Анжелу выглядел человеком меньше, чем она. И даже ее скорбь угасла до тлеющих углей, и все разрастающаяся любовь заполнила ее существо, она поняла, что Христос снизошел на нее, духовно и телесно, с силой, превышавшей ее понимание и восприятие. Любовь Христа пронизала всю ее с мощью откровения, и она поняла, она знала, что благодаря такой любви все грехи прощаются, даже жестокость, окружающая ее в избытке. Она захотела рассказать об этом Анжелу, открыла глаза, чтобы взглянуть на него, на его получереп, полулицо, на мутные, вздувшиеся волдырями глазные яблоки под сморщенными веками и сгоревшими бровями, на иссохшие клешни, дрожащие на концах рук. Анжелу и сам шел сейчас на Голгофу. Это он призвал Христа в ее сердце.
Она произнесла:
— Иисус любит тебя.
Голова Анжелу дернулась, его рот искривился, открываясь; она не поняла, что это значит, обидела ли она его, или же он просто не расслышал ее слова. На какой-то миг ей стало страшно.
И она повторила:
— Иисус тебя любит. — Потом она прибавила: — И я тебя люблю.
Губы Анжелу задрожали. Дыхание стало неровным. Карла протянула руку и положила ему на плечо. Она впервые коснулась его. Медленно, ибо даже в потемках сила не совсем покинула его, Анжелу опустил голову и заплакал.
* * *
Позже они прослушали мессу, и она помогла ему опуститься на колени для причастия: если он и сказал «аминь», ни она, ни капеллан этого не услышали. Потом она кормила его говяжьей похлебкой с серебряной тарелки, но, понимая, что у него нет аппетита, она отставила еду; в палате было суетно, все были заняты обедом, а Карла подумала вдруг: возможно, она его смущает, ведь он понятия не имеет, кто такая его странная компаньонка, и она рассказала ему, как смогла, кое-что о себе, о цели своего возвращения на остров, о желании найти потерянного сына, чьего имени она не знает. Анжелу ничего не ответил, и Карла окончательно уверилась, что он просто не в состоянии говорить. И тогда Карла тоже замолчала, думая, не стоит ли рассказать ему еще и о Матиасе Тангейзере.
В этот день она молилась о Матиасе чаще, чем о ком-либо другом, мысленно видя перед собой его образ. Он был германец, саксонец. Она ничего не знала об этом народе — ни из книг, ни по личному опыту, но за саксонцами закрепилась репутация людей в равной мере великолепных и диких. В нем не было ни капли благородной крови, но он держался с рыцарями-иоаннитами — в сообществе, придающем громадное значение подобным вещам, — так, словно и сам был рожден во дворце. Кажется, о турках он был куда лучшего мнения, чем о людях, которых именовал франками, но все-таки он сражался против турок. Он без малейших колебаний убил священника, но благородство и вежливость укоренились в его натуре так глубоко, как ни в одном другом знакомом Карле человеке. Он не верил ни в одного из богов, которых знал, однако был полон духовности. Его плотские аппетиты, так же как и его страсть к красоте и познанию, не ведали запретов и границ, однако же он наблюдал, как сгорает дотла все, чем он владел, не произнося ни слова жалобы или проклятия. И, несмотря на весь свой грубый прагматизм, он принял ее сторону в этом деле и даже сейчас гонялся за призраком по полной опасности местности. Он изумлял ее до глубины души.
Неужели этот человек в самом деле станет ее мужем? Неужели ей суждено стать его женой?
Его роман с Ампаро, неистовый эротизм, с каким он протекал, накаленные чувства, смущавшие ее собственные ночные мысли, — все это вызывало в ней бурю эмоций, обуздать которые было нелегко. У него, джентльмена удачи и человека мира, было полное право осуществлять свои желания, иного она и не ожидала, он не давал ей никаких романтических обещаний. Их женитьба была контрактом, таким же сухим, как и его договоры на поставки леса или свинца. Но возможно ли это? Неужели она не чувствовала в нем чего-то большего? И неужели он ощущает в ней только страх перед плотскими отношениями? Этот страх был глубоким и неисследованным, потому что анализировать его было невозможно, не воскрешая воспоминаний о Людовико.
Ее физическое влечение к Людовико во всех своих проявлениях было столь же исступленным и неукротимым, как страсть Ампаро к Матиасу, может быть, даже более сильным, поскольку последней паре не приходилось нарушать границы запретного, тогда как она с Людовико нарушила все законы, и церковные и светские. Греховность придавала их страсти неестественное, головокружительное напряжение, которое так далеко завело ее по пути безумия, что она боялась испытать подобное чувство снова. И не только из-за безумия: была еще трагедия, широкой пропастью прорезавшая ее жизнь, жизнь ее семьи, стоившая ей безымянного ребенка. Последствия этой трагедии до сих пор угрожали жизни тех, кого она любила. Вспоминая, она до сих пор ощущала дурноту от страха, вины и стыда. Вспоминая, она до сих пор ощущала, как в ней поднимается болезненное плотское томление, когда она позволяла ему подняться, только она не позволяла. Сухим, как контракт на поставки леса или свинца, был ее путь к замужеству, обещанному Матиасу. Лучше ей и дальше жить старой девой и не вносить больше смятения в свою жизнь. И если, несмотря на все угасающие надежды, она найдет сына, за подобный исход она будет благодарить Господа до конца своих дней.