Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама говорила: «Придет день, когда мы сможем предложить гостю лишь колодезную воду и черствый кукурузный хлеб, но, по крайней мере, мы сможем накрыть стол достойной скатертью».
Вечером, на исходе дневной кутерьмы, когда весь дом погрузился в темноту, наша тусклая лампа горела допоздна, пока моя подруга, умостившись на кровати с ворохом салфеток на коленях, штопала прорехи, орудуя ниткой и иголкой: лоб наморщен, глаза прищурены донельзя, но все еще подсвеченные усталым восторгом пилигрима, приближающегося к алтарю в конце пути.
Час за часом, когда дрожащий колокол далеких часов на здании суда отбивал десять, одиннадцать, двенадцать, я просыпался и видел, что лампа еще горит, и, полусонный, брел в ее комнату, чтобы напомнить:
— Пора спать!
— Минутку, Бадди. Сейчас не могу. Когда я думаю, сколько народу придет, мне становится страшно. Голова кругом, — оправдывалась она, прекратив шить и потирая глаза. — Прямо звездочки перед глазами.
Хризантемы, некоторые из них огромны, как головка младенца. Пучки курчавых листьев медного цвета с мерцающими оттенками лаванды.
— Хризантемы, — заметила моя подруга, когда мы, орудуя садовыми ножницами, устраивали налет на выставку цветочной красоты, — вылитые львы. Царственные особы. Я всегда боюсь, что они на меня как выпрыгнут, да как зыркнут, да как зарычат, да как рявкнут!
Вот после таких замечаний обычно люди начинали беспокоиться о рассудке мисс Сук, это я теперь понимаю, уже задним числом. А в те годы я всегда мгновенно схватывал весь образ. Вообразив, как мы затаскиваем всех этих великолепных, рычащих и ревущих львов в дом и заключаем их в убогие вазы (наш последний акт праздничного украшения дома), мы захихикали как дураки — до головокружения, так что скоро оба едва дышали от смеха.
— Погляди на Куини, — говорила подруга, захлебываясь от счастья, — глянь на ее уши, Бадди. Торчком! Она думает: с кем я связалась, что за сумасшедшие хозяева мне попались? Ах, Куини. Иди сюда, моя лапочка. Я дам тебе печеньице, сейчас, только макну его в кофе.
Веселый денек — этот День благодарения. Так весело — дождь то начнется, то утихнет, промозглое солнце прорывается сквозь прорехи облаков в небе, а внезапные порывы ветров-разбойников подхватывают и уносят последние листья, оставшиеся после осени.
Звуки в доме тоже радуют душу — бряцание горшков и кастрюлек и заржавленный от нечастого употребления голос дядюшки Б., когда он стоит в зале в своем скрипящем воскресном костюме, приветствуя гостей по мере их появления. Некоторые приехали верхом или на повозках, запряженных мулами, но большинство — в сияющих грузовиках и скрипучих колымагах. Мистер и миссис Конклин с четырьмя красавицами-дочерьми прибыли в мятно-зеленом «шевроле» тридцать второго года выпуска (мистер Конклин хорошо стоял, он владел несколькими рыболовецкими судами в порту Мобила), и объект этот возбудил доброжелательное любопытство среди присутствующих мужчин, они разглядывали автомобиль, тыкали в него пальцами и только что не разбирали на части.
Первой прибыла миссис Мэри Тэйлор Уилрайт в сопровождении своей стражи — внука с супругой. Миссис Уилрайт, существо прелестное, несла свой возраст так же легко, как крошечную красную шляпку, элегантно сидящую на верхушке прически молочного цвета, словно вишенка на ванильном пломбире.
— Бобби, милый, — сказала она, обнимая дядюшку Б., — я понимаю, что мы чуток рановато, но ты меня знаешь, я всегда пунктуальна до отвращения.
Вполне уместное извинение, ведь еще не было и девяти часов утра, а гостей ожидали не раньше полудня.
Так или иначе, но все появились раньше, чем мы рассчитывали, задолго до полудня, исключая семью Перка Макклауда, у тех дважды лопнула покрышка за тридцать миль, и они прибыли в таком скверном расположении духа, особенно мистер Макклауд, что мы стали опасаться за чайный сервиз. Большинство из этих людей круглый год просиживали в забытых богом местах, откуда трудно было выбраться, — одинокие фермы, полустанки и перекрестки, пустые хутора на берегах рек или лесные угодья в глуши сосновых лесов, — и нетерпение заставило их приехать пораньше в предвкушении приятного и незабываемого застолья в дружной компании.
Так оно и было. Недавно я получил письмо от одной из сестер Конклин, теперь она замужем за капитаном дальнего плаванья и живет в Сан-Диего. Она писала: «Я часто думаю о тебе в это время года, вероятно, из-за того, что случилось на одном из наших Дней благодарения в Алабаме. Это было незадолго до того, как мисс Сук умерла, — кажется, в тридцать третьем году. Боже, я никогда не забуду этот день».
К полудню в гостиной уже яблоку негде было упасть, комната напоминала улей жужжанием женской болтовни и сладкими ароматами: миссис Уилрайт благоухала сиреневой водой, а Аннабел Конклин пахла как герань после дождя. Табачный дух вился над верандой, где собралось большинство мужчин, несмотря на неустойчивую погоду, перемены между брызгами дождя и порывами залитого солнцем ветра. Табак являлся субстанцией, чужеродной для хозяев приема. Правда, мисс Сук время от времени тайно макала нос в табак по привычке, приобретенной неизвестно от кого, которую она отказывалась обсуждать. Сестер бы кондрашка хватила, если бы заподозрили ее в этом грехе, и дядюшку Б. тоже, ибо он был непреклонен в отношении всяких стимуляторов, осуждая их с моральной и медицинской точки зрения.
Мужественное благоухание сигар, терпкая острота трубочного дыма, черепаховая роскошь табакерок постоянно влекли меня на веранду из гостиной, хотя я предпочитал гостиную из-за сестер Конклин, по очереди играющих на нашем расстроенном пианино — талантливо, весело и без малейшего выпендрежа. «Зовет индейская любовь» была частью их репертуара, как и военная баллада восемнадцатого года «Не крадите папины медали, их ему за храбрость дали» — жалобы ребенка, умоляющего домушника. Аннабел пела ее под собственный аккомпанемент. Она была старшей сестрой и самой хорошенькой, хотя трудно было сказать, кто из них лучше, ибо все они выглядели как близнецы разного роста. Сразу возникала мысль о яблоках, плотненьких и пахучих, сладких, но с винной горчинкой. Волосы девочек, небрежно заплетенные в косы, отливали синеватым блеском хорошо ухоженного скакового жеребца, а когда они улыбались, их брови, носы, губы чуть подпрыгивали, что добавляло юмора их обаянию. Самое прекрасное в них было то, что они были немного пухленькие — «очаровательно пухленькие», если точнее.
И вот, когда я слушал Аннабел, влюбляясь в нее, я почуял Одда Хендерсона. Я сказал «почуял», потому что ощутил его присутствие прежде, чем увидел, — предчувствие опасности, как, скажем, у бывалого лесоруба при надвигающейся встрече с гремучей змеей