Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, Кьяра Гийомовна, это что за выходки?! — протрубила я грозно, и все детские головки обернулись в мою сторону. Лука испуганно отпустил руль самоката.
В моменты гнева я называю дочку по имени-отчеству: на мой взгляд, это должно призывать ее к ответственности. Она и вправду тут же устыдилась своего поведения, не достойного взрослого двухлетнего человека, покаянно села на добытый самокат, всем своим видом давая понять, что он ей теперь совсем не нужен — просто подвернулся под попу.
— Кьяра Гийомовна — это сильно, — рассмеялась Людмила. — И главное, как действует! Мой вот Лукьян Рафаэлиевич… Сплошь мягкие звуки, никакого воспитательного эффекта!
— Рафаэль вообще рядом со всем нежно звучит, — поддакнула я. И задумалась. Куски пазла складывались в неожиданную картину.
— Да уж, — немного грустно произнесла Люда. — Когда я его в загсе оформляла, нас сразу внесли в список редких имен. А отчество переписывали три раза, представляешь? То «е» вместо «э» писали, то «и» после «л» забывали, то мягким знаком это «и» норовили заменить… Но я отстояла! Не зря у нас в институте был специальный курс транслитерирования иностранных имен под руководством…
— А хочешь, я расскажу, как твой муж сделал тебе предложение?! — перебила я, озаренная догадкой.
Люда удивленно посмотрела на меня:
— Вряд ли у тебя получится. Как и подобает человеку с таким именем, он сделал это очень красиво и необычно! Не на Эйфелевой башне, если ты об этом.
Я замотала головой:
— Конечно же не на Эйфелевой башне. Это было теплым июльским вечером, вы прогуливались в Ботаническом саду, дошли до карусели и засмотрелись на катающихся детей. Вы тогда часто засматривались на детей, ведь ты была на пятом-шестом месяце беременности. А потом он предложил сесть…
Людмила смотрела на меня странно. Я несколько секунд интриговала ее многозначительным молчанием, а потом рассмеялась:
— Да не волнуйся, я не медиум! Я просто очень люблю читать вашу табличку! Ну и даты высчитать не составило труда, Луке ведь не больше трех.
— Она до сих пор там, наша табличка? — воскликнула Люда. — Я думала, их меняют раз в год. Представляешь, я с того раза в Ботаническом саду и не бывала!
— Зато я туда хожу через день, — вздохнула я. — Мы живем неподалеку.
Мы с Людой расстались, обменявшись номерами телефонов и договорившись о встрече в Ботаническом саду в ближайшие дни.
Я шла домой, толкая перед собой коляску с посапывающей Кьярой, и думала, как все-таки показателен Людин случай. Любая история про любовь с французом, рассказанная в четырех строчках, заставляет мечтать и завидовать: сплошные карусели да рафаэли. А когда начинаешь рассказывать ее на пятнадцати авторских листах со сносками, появляются все эти иммиграционные офисы, визы, лифты шириной тридцать сантиметров, спесивые официанты, прожиточный минимум, биржа труда, багеты в морозилке, брачный контракт и заячий ужас перед судебной системой. И хочется уже не мечтать и завидовать, а предложить человеку помощь.
* * *
Здоровенный детина, просящий милостыню у дверей универмага «Монопри» в дождь и солнцепек, начал желать мне удачного дня. Это похоже на первую стадию адаптации. В хорошую погоду он даже делает шуточный реверанс и к пожеланию удачи добавляет «принцесса». Я глупо краснею и, расталкивая коленями пластиковые пакеты с продуктами, тороплюсь забежать за угол. Мне страшно приятно и в то же время страшно неловко. Когда он только появился на своем «рабочем месте», я не подавала ему милостыню из принципиальных соображений: взрослый двухметровый лось не нашел лучшего занятия, чем усесться с шапкой у входа в супермаркет! Это возмутительно, ведь я вынуждена следить за ребенком, вести хозяйство и администрировать журнал. Теперь мне неловко подать ему, ведь мы как бы приятельствуем, и милостыня от меня могла бы его обидеть. С нищими в Париже всегда так: не знаешь, что больше заденет их классовые чувства — снисхождение или равнодушие. Французские маргиналы — как, впрочем, и французские официанты — умеют заставить законопослушного, работящего человека почувствовать себя на несколько ступеней ниже их на лестнице эволюции.
При социальных пособиях, съедающих треть государственного бюджета, нищенство во Франции не вынужденный, а почетный и уважаемый экзистенциальный выбор. Это форма протеста против ценностей капиталистического общества — бытового комфорта, бездумного потребления и карьерного роста. Те, кто выбирает нищенство, подают обществу пример возвышающего нигилизма; те, кто подает нищим, демонстрируют тем свою слабость этому примеру следовать. Подавая милостыню во Франции, ты не чувствуешь ни щемящего чувства стыда за то, что оказался в лучших жизненных обстоятельствах, ни разливающегося в желудке тепла от своего маленького благодеяния. Фактически ты платишь этому дурно пахнущему человеку в лохмотьях за то, что он своим видом позорит существующий социально-экономический строй. «Спасибо, чувак, что взял на себя труд высказаться и от моего имени», — как бы говоришь ты, кидая двадцатицентовую монетку в облезлую шапку или стаканчик из «Макдоналдса», ведь ругать капитализм в Европе модно.
Французские маргиналы отлично экипированы для жизни в урбанистических джунглях. Они спят в утепленных тройным слоем нанотехнологического синтепона спальных мешках, ставят комфортабельные палатки на вентиляционных решетках, чтобы греться парами из водопровода, возят свой скарб на тележках с моторчиком. Один благообразнейший эсдээф (аббревиатура, аналогичная форме «бомж», образованная от sans domicile fixe — «без определенного места жительства»), облюбовавший крыльцо Школы дизайна костюма на бульваре Сен-Марсель, владеет даже солнечной батареей; она гордо стоит на его гигантском, в человеческий рост, рюкзаке и манифестует об экологических корнях его протеста. В половине шестого вечера эсдээф отлепляется от своего рюкзака, где хранится все нажитое непосильным безделием, переходит через дорогу, устраивается на террасе кафе напротив, заказывает чашку кофе и — внимание! — вытягивает из-под свитера миниатюрный ноутбук, немало не стесняясь попасться на глаза тем, кто подавал ему милостыню. Он, возможно, вовсе не беден и не собирается этого скрывать — он нищенствует из принципа.
Несмотря на эксцентричный внешний вид, парижские клошары никогда не теряют лица. Они питаются в плавучей едальне, если только соцработники не привозят им горячую еду на соседнюю улицу, курят трубки — последний сувенир из оседлой жизни — и пьют вино, непременно из стеклянных бокалов. Изящные, хрупкие, непрактичные, бокалы рядком стоят вдоль застегнутых спальных мешков, отличая французских клошаров от бездомных из любой другой страны. Парижская мэрия даже устраивает для них турниры по футболу — вряд ли что-то красноречивее свидетельствует о том, что чиновники не чувствуют за собой вины и стыда за жизненную ситуацию этих горожан.
Пользуясь слабостями либеральной конституции, эсдээфы разбивают стоянки на мраморных ступенях люксовых резиденций, на живописных набережных и даже на оживленных перекрестках — на бойкой развязке у моста Аустерлиц, где пять сливающихся проспектов образовали несколько островков безопасности площадью от двух до семи квадратных метров, стоит целый палаточный городок.