Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Н-нет, – бедный он, бедный, всякий раз, как на вулкане.
– У настоящих фей нет никакой личной жизни – вот почему. Пока я тут творила добрые дела, подумала заодно, что феям личная жизнь не полагается. Им некогда о себе думать. Понятно?
– Д-да.
– И какой, как ты думаешь, выход?
– Н-нет.
– А ну их всех к черту, – она махнула рукой, – Пусть сами разбираются. Говори, скорей, что ты меня любишь, жить без меня не можешь, и мы пойдем.
– Пойдем. Люблю. Не могу. Куда пойдем?
– Эдак жизни никакой не хватит ждать, пока ты растележишься, да назовешь меня своей бархоткой. А мне еще ребенка родить надо. Да, куда ж ты…, – Голенищев мог бы и упасть, если б она не успела подставить ему свое крепкое плечо, – Не возьмешь себя в руки, передумаю за тебя замуж выходить. Понял? – и, скрипя платьем, уволокла снусмумрика прочь, и только счастливое мычание было ей ответом.
– Ох! – пока я наблюдал это странное объяснение в любви, Марк таращился в другую сторону, – Ну, слава богу!
Кирыч возвращался, а от Суржика только спина осталась, да и та, мелькнув, скрылась за дверью. Он ушел в соседний зал, где давали другую выставку, где было пусто, а оттуда, наверное, на выход.
– Обошлось, – Марк проговорил и мое облегчение тоже.
– Ну? – допытывался я.
– Что «ну»? – отвечал Кирыч.
– Что ты ему сказал.
– Что надо, то и сказал.
– И он тебя послушал?
– Понятия не имею.
– А вот он возьмет сейчас пистолет и перестреляет нас всех.
– Не возьмет. Мы договорились.
Отбивая реплики, как волан в бадминтоне, мы с Кирычем добрались до развала с едой.
– Мася, скушай пирожинку, – возле фуршетного стола подпрыгивали неразлучники: Сеня и Ваня. Один молил, а другой дулся.
Надумав завести детей, они стали нежны друг с другом как-то совсем уж непристойно и, будь российская фемида не только жестокой, но и зрячей, то сидеть бы им в тюрьме за пропаганду непристойного образа жизни.
– Мася, хочешь бизешку? – допытывался Сеня-Ваня
– Калорийно, – едва разжимая губы, говорил Ваня-Сеня.
– А чего ты тогда хочешь?
– Воды хочу.
Тот, что подлизывался, потянулся к стоящему на отдалении подносу со стаканами, – и повалился на стол. Сказать точнее – он грохнулся прямо на блюдо с пирожными, которые только что предлагал своему милому другу.
– Ма-ася! Смотри-и! – он встал и, разведя руки, показал грудь белой рубашки, усеянную нашлепками из сладкого крема.
И раз, и два – взметнулись руки. Женщина-снегурочка, весь вечер ходившая по залу прохладной королевой, возникла перед неразлучниками внезапно – и ловко, как кошка лапами, отвесила звонкие пощечины одному из них, – и еще, и еще, и пять, и шесть.
– Мася – мое имя. Мое! Мое! – шипела, словно плавясь, белая снегурочка.
Фух – этим словом можно описать движение, образовавшее вокруг них мертвую зону. На щеках одного из неразлучников зацветали яркие пятна. Я подумал о других цветах – числом тридцать два – которые однажды тоже распустились совершенно неуместно.
Она не выглядела злой, эта Мася. Она была беспощадной – и это вынуждало не дрожать, а столбенеть просто. Резьба сорвалась и хлынуло наружу обжигающее холодом вещество.
Но вот в круг вошел Ашот. Чуть подрагивая лицом, эрзац-кавалер предложил Масе уйти – взяв ее за локоть, он указал куда-то в сторону.
– Он врет, – поглядела на Ашота красавица, – Мася – это я. Это мое имя. Мое! – но позволила себя увести, и люди поспешно образовывали перед ними коридор, глядя на странную пару кто с испугом, кто с любопытством, – Он – врун, – говорила Мася, – Мурло поганое. Он – вор.
Хлопнула дверь. Где-то там, подумал я, должна бы находиться туалетная комната. Сейчас Мася умоется, подправит макияж, а Ашот, взявший на себя роль ее верного спутника, будет покорно ждать у двери, а далее будет сопровождать ее – или в пир, к людям, или в мир – на свежий воздух, туда, где, как я уже сообщал, догорало прозрачное бабье лето.
Камнем повисла тишина.
– Она меня ударила. Больно, – произнес наконец кто-то из пострадавших, не то Сеня, не то Ваня (когда же я научусь их различать?).
– Я давно знала, что она не в себе, – сказала женщина с черным хвостом, выставляя вперел сахарные зубы.
– Это был еще один номер развлекательной программы нашего вечера, – объявил я, стараясь говорить погромче, – И это еще цветочки! Тем, у кого аллергия на ягодки, советуем срочно удалиться!
Фух! – вздох этот, вырвавшийся из многих ртов, можно было понять и как одобрение.
Об аттракционах, запланированных на вернисаже, гостей не предупредили, что отнюдь не означало, что их не должно быть.
А где же хваленая охрана? – хотел спросить я, не желая упустить возможности попинать подлого Володю по его профессиональной гордости. Тут-то я и увидел Лизу – в ее любимом красном наряде, расшитом на груди газетными вырезками.
Трансвеститка стояла, широко расставив ноги в телесного цвета колготках под красной юбкой, голова ее была наклонена, показывая верх светлого, свернутого валиком, парика, а крупные руки бывшей десантницы были сжаты в кулаки, должно быть раня ее саму своими острыми ногтями.
И снова сходились, и расходились вновь. Беседовали. Рядили о том и о сем.
– И этот здесь, – буркнул Марк, мрачнее тучи.
На вернисаж пришел и Николаша, сожитель Манечки, ее верный автор, несчастливый вечно; кислый брюзга – и не потому, что абсолютно лысый.
– А ты хотел бы, чтобы премьера песни прошла без участия автора? – спросил я.
– Ее никто не просил петь. Она сама начала. Террибле, – прозудел Марк, отвернувшись от Николаши. Тот, впрочем, и сам не очень жаждал встречи – только сотворил издалека вялый взмах рукой и слабое подобие улыбки.
– Можно подумать, Манечка когда-нибудь спрашивает разрешения, что ей делать и как жить.
– Я не понимаю, зачем бывают такие люди, – тянул свое Марк, – Айм соу энгри.
– Знаешь, если б я писал роман, – поддел я Марка, – То свел бы вас в счастливую семейную пару. Вы все время цапаетесь, как кошка с собакой, что можно расценивать и как тайную приязнь. Людям понравится.
– А я вот возьму сейчас тебя сфотографирую и в интернет положу – посмотрим, что про тебя люди скажут, – пригрозил в ответ Марк.
– Как здесь забавно, – дунул мне в ухо мужской голос.
Обернувшись, я чуть не зажмурился от неожиданности. Позвали действительно всех.
Растянув в улыбке пергаментное лицо, перед нами стоял Федот.