Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пусть качает до тех пор, пока вся потом не изойдет вместе со своим отпрыском.
Обман слегка раздвинул губы. Смех утих.
— У тебя нет никакой фантазии, шарфюрер, — сказал он, — и никогда не было. У философов не бывает фантазии, а если и бывает, то, боже, что за фантазия! Из всех вас только у Отто есть фантазия, да и то… Я бы тоже с удовольствием просидел бы здесь всю войну, глядя, как она качает, пока вместе со своим отпрыском не превратится в скелет. И пусть стучат кости, и гниль и зараза ссохлись бы и стали безвредными, и гремели бы фанфары, фанфары и барабаны. — Обман положил ногу на ногу и стал покачивать носком сапога и повторять: — Да, фанфары и барабаны, ха-ха-ха!
— Ха-ха-ха! — подхватил шарфюрер Книвальд и утер рукавом губы. — Ха-ха-ха!
Обман посмотрел прямо перед собой, на распятого Христа, на большой ящик, из которого тянулась к голове Книвальда своими буро-лиловыми стеблями и серо-зелеными толстыми листьями «старая дева», смешное и скромное, никогда не цветущее комнатное растение.
Эсэсовцы смеялись.
Обман снова слегка раздвинул свои тонкие губы.
— Они тут, по всей видимости, христиане, — сказал он, когда утих смех, — крестятся, молятся. Я, например, никогда не молился. Какое в этом удовольствие? А эти вот здесь молятся и хотят на небо. Мы все делаем, чтобы помочь им в этом. Можно и этой помочь. Ничего не стоит найти что-нибудь, принадлежащее ее мужу. Да и партизаны могли что-нибудь забыть. До сих пор все, кого бы я ни допрашивал, признавались во всем, ну, а те, кто молчал, тоже, конечно, признавались, ха-ха! Молча! Только мы всегда забываем одну вещь. Нам бы следовало сначала крестить их, а уж потом посылать на небо. Что скажешь, шарфюрер?
Книвальд выдвинул вперед нижнюю челюсть, открыл мокрые губы и выставил вперед желтые зубы.
— Давайте копить святую воду, и пусть никто не ходит на двор.
— Ха-ха-ха!
Обман вынул носок сапога из сердца, вырезанного в изголовье колыбели.
Зиту охватил озноб. Сдерживаемые слезы и пот, стекавшие со лба, жгли ей глаза. Все тело ее оцепенело, потому что она продолжала держаться за плиту, наклоняясь к колыбели. И она не могла оторвать взгляда от обеих дверей, между которыми высыхали лужицы, оставленные башмаками Майерского. Она звала Майерского, напрягая всю волю: «Иди сюда, Майерский, ради бога, иди сюда, спаси меня, убей хоть одного!» Страх покрыл гусиной кожей ее открытую шею и руки, страх наполнял всю ее холодом.
Обман раздвинул губы.
— Потом мы спросим ее, где сейчас ее муж, в каком городе и что пишет ей, — сказал он. — Если скажет, что муж у нее в Берлине, значит, он у партизан. Мы поможем ей раздеться, выкупаем ее. Ха-ха!
Зита качала, обливаясь потом, и звала Майерского, напрягая всю волю, все свои мысли, она кричала ему в мыслях, чтобы он пришел и убил хоть одного…
Под хмурым небом Лескова было темно, всюду было тихо, только на широкой дороге под сапогами патрулей скрипел замерзший снег. Лесков — маленькая деревня, всего тридцать четыре дома, а семнадцать сожгли. Резвый поток бежал по Лескову, а над ним было пятнадцать деревянных и бетонных мостков, по которым с дороги можно было попасть в маленькие дворики. На двориках лежали заснеженные кучи навоза, поленницы буковых дров, возле домов торчали лохматые метелки груш и яблонь. Ворот не было нигде, все было открыто, и с дороги хорошо было видно, что делается внутри. В школе и в бывшем имении, расположенном неподалеку — до немцев там была контора лесопилки, — теперь размещался немецкий гарнизон. Командовал им обер-лейтенант Гальс, тот самый, что ненавидел блоквартов. Партизаны его не беспокоили, потому что Лесков располагался поблизости от шоссе, по которому двигались немецкие войска — пешие, конные, моторизированные; двигались словацкое ополчение и венгерские отряды. Немецкие часовые стояли на обоих концах деревни — и перед школой, и перед старым господским домом.
Темно было в Лескове, и немецким часовым и патрульным светил только снег, кое-где грязный, кое-где чистый.
Дул ветер. Он швырнул в лицо солдата Мёллера несколько больших снежных хлопьев.
— Снег, — шепотом сказал самому себе Мёллер, — до весны еще далеко… Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один… — И снова на его разгоряченное гневом лицо попал снег.
Он семь лет уже воюет, и, пожалуйста, теперь он — вшивый пес. Но не он вшивый, веб вшивое: эсэс, эсдэ, гестапо, армия — все. Все вшивые, начиная с ефрейтора. Свиньи! Десять, одиннадцать, двенадцать… — Он считал шаги, шагал, поворачивался. От Ганков до Чернеков. Снежные хлопья охлаждали его горячие потные руки, сжимающие холодную скорострельную винтовку.
А в Зитиной комнате сквозь окно серел ночной Лесков.
У Майерского дрожали руки, никак он не мог ухватиться за искривленный оконный шпингалет. Шпингалет трещал, ему казалось, что все окно трещит, грохочет, точно по деревянному мосту проходят танки, но немцы не услышали шума, они все ржали, и еще в кухне стучала, качаясь, зыбка. У Майерского в ушах загудело, и снова ему послышалось, будто Зита вскрикнула и захлебнулась плачем. У него шумело в ушах, и Зитин вскрик показался ему страшным, отчаянным воплем, ему показалось, что кто-то душит ее. Зитин крик врезался в него, как огромный раскаленный клинок. И все стихло. Обливаясь потом, Майерский открыл внутреннюю раму окна, открыл настежь и стал нащупывать шпингалет внешней рамы. Она трещала, скрипела, все окно гудело, а у Майерского в голове пульсировали удары полозьев зыбки, немецкое ржание и страшная боль. Наконец рама поддалась, он медленно раскрыл створки, высунулся, смерил расстояние до земли, распрямился и прислушался.
Всюду тихо. Медленно, осторожно он сперва выставил винтовку, а потом сам стал вылезать из окна во двор. Во дворе стояла небольшая, слегка заснеженная поленница дров. Ветер бросил ему на руки и в лицо несколько больших хлопьев мокрого снега. Оглядываясь, он вышел на бетонированные мостки, остановился там, замер и стал слушать, как солдат Мёллер отсчитывает шаги: «…Eins, zwei, drei, vier…»[21] Мёллер считал шаги, отдаляясь от дома Чернеков. Майерский сошел с бетонированных мостков прямо в поток. Он прерывисто дышал и ждал, не повернет ли Мёллер назад.
— Ja, ja, das ist gut, — сказал Обман Зите, с трудом раздвигая тонкие губы, — das ist das richtige Tempo[22].
Зита качала, пот покрывал лицо, всё тело. Из опущенных глаз смотрело черное озлобление. Вдруг она вспомнила про соседа Штево Кубика — он работал в Германии на шахте, где-то недалеко от Гамма. Гамм. Гамм — где это? Старый Кубик часто говорил об этом