Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интерпретацию евангельских чудес Мережковским вполне можно расценить как демифологизацию, подчиненную однако его апологетической цели. Мережковский выступает при этом как богослов либерального толка, стремящийся приспособить евангельский текст к агностическому строю сознания человека XX века. В толковании чудес феноменология Мережковского обнаруживается с особой четкостью: чудеса показаны как феномены – события или образы, явленные чьему-либо конкретному сознанию. Мережковский, послекантовский мыслитель, антиметафизик, демонстрирует здесь свою исследовательскую честность. Но он при этом хочет быть по-новому благочестивым, когда указывает на значение евангельских чудес для нас, – подобно Р. Бультману, «экзистенциально» интерпретируя «мифологию Нового Завета»[593]. Одним словом, русская новозаветная критика как раз здесь, в переосмыслении Мережковским евангельских чудес, достигает своего смыслового апогея.
Мережковский-феноменолог прибегает здесь к незамысловатому понятийному аппарату Он различает чудеса «внутренне-внешние», принадлежащие к «истории-мистерии», связанные с конкретными субъектами, – и чудеса «только внешние», достояния лишь исторического плана (с. 173). Экзегет утверждает, что Господь избегал творить внешние чудеса, – избегал давления на народ, поскольку желал веры свободной, а не вынужденной чудом. С этим связано имя «Освободитель», присвоенное Мережковским «Иисусу Неизвестному» (с. 329): Он освободил человека не только от дел Закона, но и от насилия чудес. Глубокая пропасть разделяет у Мережковского «чудо внешнее, рождающее веру» – и «чудо истинное, рождаемое верою» (с. 315): в первом случае речь идет о псевдочудесах, о чудесах дьявольских, предлагаемых Иисусу Искусителем в пустыне, о чудесах, к которым прибегали всегда разного рода «Великие Инквизиторы». Что хочет исключить из чуда Мережковский, так это его объективный аспект, – Иисус всегда творит чудо для конкретного человека. Вот чудо хождения по водам: в глазах одних учеников Господь вошел в лодку, для других – не входил в нее, – народ же вообще видел, как Он идет по берегу. «Разным людям являет Себя Иисус по-разному. Вспомним Оригена: “Каждому являлся в том образе, какого достоин был каждый”» (с. 355): Пётр на горе Преображения оказался «в царстве Божием», вышел «из времени в вечность», – а случись там быть Ироду, желавшему увидеть «какое-либо чудо» от Иисуса (Лк. 23, 8), он «не увидел бы ничего, кроме бледного, на бледных лицах [троих учеников], отсвета горных снегов и неподвижного, как у лунатиков, взора остановившихся глаз» (с. 414). Такие направленные на конкретных лиц чудеса Иисуса русский символист называет «чудесами-знамениями», «символами» иной действительности. К ним он относит и чудо воскрешения Лазаря, и явление Христа двоим ученикам на пути в Эммаус, – все вообще посмертные Его явления. Хочет того Мережковский или нет, но в его феноменологии сильна тенденция докетизма, кажимости. Древние докеты учили о призрачности тела Богочеловека, – но вот и у Мережковского Иисус ходит «призрачно-легким шагом» – в частности, и по воде; тело Его кажется ученикам то «вещественно-плотным», то «бесплотным», осязаемым как «пустота» (с. 355–356); и если Он и ест с учениками рыбу по Своем воскресении, то делает это именно «для них» (с. 621) и т. д. Слишком долго Мережковский муссирует тот тезис, что Сын Божий пришел «в подобии плоти человеческой» (с. 356), чтобы феноменологическая установка не усилилась до сомнения, а то и до разуверения в действительности Боговоплощения…
В чудесах Иисус у Мережковского так или иначе «являл Себя» (с. 356) – в Своем облике (Преображение) или деянии (умножение хлебов). Но с другой стороны, Себя Он являл ученикам, которые и свидетельствовали впоследствии об этих чудесных явлениях. И вот, большое значение придает наш экзегет тем состояниям сознания, в которых ученикам становилась доступной иная действительность чуда. Ранее уже говорилось о том, что это состояния той или другой степени умственной помраченности: Кана Галилейская – это «пьяное» – «Вакхово» чудо; чудо на пути в Эммаус сопряжено с великим горем и трехдневной бессонницей апостолов; воскрешение Лазаря показано глазами любящей веры Марии-Марфы и т. п. Чудеса, как они описаны в Евангелии, по Мережковскому, суть отражения в таких тусклых или кривых зеркалах – помраченных сознаниях учеников. Но все же какие-то натуральные детали в изображении чудес подтверждают Мережковскому их действительность. Однако как ее понимать? Было или не было на самом деле то, о чем рассказывается в Евангелиях? Едва ли не при каждом чуде Мережковский задается этим вопросом.
Ответ на него Мережковского всегда однотипен, Чудеса истинные – «внутренне-внешние» – не измышлены ни свидетелями, ни авторами текста. «Что-то» в этих случаях действительно «было», – но вот что именно – сказать невозможно. В подобных объяснениях объективное событие оказывается ноуменом, кантовской вещью-в-себе, а чудо – преломлением, отражением, явлением ноумена в помраченном сознании свидетелей. При этом Мережковский отказывается от познания ноумена: «Чудо – как живое сердце: объяснить его значит обнажить, убить» (с. 244). «Что-то произошло в ней [Кане Галилейской] действительно, из чего родился евангельский рассказ. Что же именно? Этого мы, разумеется, никогда не узнаем с точностью» (с. 240): вот общий, для всех чудес одинаковый, ход мысли Мережковского. Чудо воскресения Лазаря «зрительно для нас непредставимо» (с. 320) – «что увидела Мария, мы никогда не узнаем» (с. 327). «Хождение по водам [Иисуса] действительно было», хотя и не в пространстве и не во времени: для него нет и не было слова (с. 356, 355), – с роковой неизбежностью здесь опять появляется неопределенное местоимение «что-то». Также и Петрово «хождение по водам» Мережковский окружает семантикой неопределенности. «Кажется, у Петра нет человеческих слов, чтобы выразить то, что пережил он в эту ночь»; он не может понять, что с ним случилось, как и жены-мироносицы, вспоминающие о Воскресении (с. 361).
Трудно указать на то место в тексте «Иисуса Неизвестного», где впервые явственно проявился агностицизм Мережковского. Но в комментировании чудес агностическое настроение укрепляется и растет, как бы подпитываясь недоуменной растерянностью учеников. В объекте нагнетается его неопределенность, в субъектах – их немощь, бессилие: