litbaza книги онлайнРазная литератураВ поисках Неведомого Бога. Мережковский –мыслитель - Наталья Константиновна Бонецкая

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 68 69 70 71 72 73 74 75 76 ... 145
Перейти на страницу:
Мережковский вносит в общехристианскую идею обожения, одухотворения, ософиения мира нижеследующие своеобразные оттенки, пытаясь проникнуть в евангельскую семантику иудейского, в сущности, представления о Царстве. Фундаментальный символ, отвечающий метафизике Царства – это «брачный пир, где Мать Земля – невеста, а Сын Человеческий – жених» (с. 235). Данным символом Царство Божие представлено – в самом общем виде – как союз любви. Но человечество в его наличном состоянии непригодно для такого союза. Это понимали иудейские мудрецы. Но если метафизик платоновского толка стал бы говорить о трансцендентности Царства, то еврейский книжник назовет Царство Божие «опрокинутым миром» (с. 263). Иисус встанет на позицию древнеиудейской философии, когда впервые возвестит в Нагорной проповеди о блаженном Божием Царстве. «Царству человеческому обратно Царство Божие – там все наоборот»: на земле ценны богатство, радость, успех, – в Царстве же – нищета, плач, презрение окружающих. Чтобы войти в Царство, учит Мережковский, надо выйти из мира трех измерений, переменив в корне свои мысли, волю и чувства, что и означает обращение, покаяние. Русский экзегет радикален: «Только “перевернувшись”, “опрокинувшись”, только “вниз головой”, к ужасу всех, как будто твердо на ногах стоящих, здравомыслящих, можно войти, влететь, упасть из этого мира в тот, из царства человеческого в царство Божие, из печали земной в блаженство небесное» (с. 262). В этой интерпретации Царства воскресают концепты философии 1900-х гг.: «спасительные» «полеты» в «нижнюю бездну» убийцы Раскольникова или парня, расстреливающего Причастие, – это ранний Мережковский; «апофеоз беспочвенности», «оправдание зла», любование преступниками у Достоевского – тогдашнего Льва Шестова. Отрицание закона, презрение ко «всемству» (Шестов), апофеоз «страшной свободы», «нечеловеческой безмерности», «таинственной превратности», якобы возвещаемых «беззаконником» Иисусом (с. 265). – эти ницшеанские элементы присутствуют и в «Иисусе Неизвестном». Также Мережковский остается здесь верен своей старой идее религиозной революции – анархического переворота, который будто бы приведет к установлению Царства Божия. Во всяком случае, Господь именуется в книге 1932 г. «величайшим Революционером» (с. 447), а «единственным путем в царство Божие» признается «внутренний переворот», «сверхисторическая Революция Божественная» (с. 446, 448), – «переоценка всех ценностей» в терминах Ницше.

Итак, поскольку в евангельской истории решается судьба Царства Божия – осуществимо ли оно на земле? – и поскольку путь к Царству – это вынашиваемая Иисусом «Божественная Революция» (с. 468), само по себе историческое время, в глазах Мережковского, большой ценности не представляет. Пока Иисус пребывает среди людей, в любой момент оно может бесследно исчезнуть, – прорваться, как гнилая ткань, под напором сил Царства, рассеяться подобно пару посреди революционного пламени. Евангельская история чревата концом, смысл событий влечет к краху евангельский хронотоп. Мир Евангелия, по Мережковскому, находится в самой непосредственной близости от великой метаморфозы – превращения в Царство Божие, возвещенное Иисусом.

И здесь начинаются фантастические спекуляции Мережковского – его ли собственные, почерпнутые ли из евангельской критики. На момент Иисусовой проповеди экзегет допускает возможность двух концом мира. Конец мог наступить уже при жизни Христа: «Чудо царства Божия уже наступало, уже входило во время, в историю, и могло бы войти окончательно, если бы люди этого так захотели, как Он» (с. 285). История, по Мережковскому, это место встречи Божественной воли с человеческой свободой: Бог предлагает – человечество вправе принять либо отвергнуть волю Божию. Мир мог чудесно преобразиться, приняв Благую Весть, – тогда не потребовалась бы смерть Богочеловека, чаша «страданий Голгофских». – Но о Царстве люди – и не одни иудеи – мыслили в духе закона, земного могущества, внешних чудес. Лишь один волосок отделял их от Царства – но они перетолковали проповедь Иисуса, Его феномен, в своем собственном ключе. В какой-то момент ситуация выбора обострилась до предела, но затем люди отвергли истинного Царя и «мимо человечества Царство прошло, как чаша мимо уст» (с. 285). Конец отодвинулся в неведомую даль, история устояла. А вместо Царства Божия на земле возникла Церковь – его слабое подобие: «Церковь есть путь в далекую страну, возвращенье блудного сына, мира, в отчий дом; но Церковь – не Царство, как путь не дом» (с. 283). Иисус же этим выбором народа (а не одним предательством Иуды) был обречен на крест. Хотя Сыновья жертва совершается уже в недрах Бога, хотя еще Египет и Вавилон знали, что «бога нужно закласть» (это основы философии религии Мережковского), тем не менее мыслитель допускал возможность избежать богоубийства: стоило иудеям довериться словам Иисуса.

В некий отрезок времени Евангельской истории сплелись две исторические линии, смешались два временных потока: в актуальное – «падшее» время на короткий период вторглось время «святое», время Царства Небесного, сошедшего на землю, – время великой возможности. Мережковский придает огромное значение чуду умножения хлебов – насыщения многотысячной толпы пятью хлебцами и двумя рыбками. В его толковании, это был ключевой – переломный момент, когда Царство осуществилось – но сразу же начался его закат. Чуда как творения вещества из ничего Мережковский принят не желал: совершившееся вблизи Вифсаиды чудо для него было чудом одного Его присутствия. На горе Хлебов Иисус «разделил хлеб между людьми, сытых уравнял с голодными, бедных с богатыми <…> в свободе любви, в жизни вечной». Глядя на Него, люди раскрыли котомки и разделили имеющийся у них провиант, «вспомнив, что все они – братья, дети одного Отца»: «чудом любви сердца открылись», все «стали, как дети, и вошли в царство Божие» (с. 341)[585]. Мережковский хочет создать впечатление, что и сам мечтал всю жизнь именно о таком решении «социальной проблемы», но трудно забыть о том, как он вместе с Гиппиус опекал террориста Савинкова… Так или иначе, но те несколько часов, пока на горе, среди весенней природы, длился бедняцкий пир, означали, в его глазах, великую метаморфозу, происшедшую с хронотопом. Мережковский, пользуясь при этом кинематографическими средствами, показывает, как окрестность преобразилась в пространство апокалипсического Нового Иерусалима – в символ обожженной Вселенной: «Всем велит возлечь на траву <…>. Длинные, на зеленой траве, как бы цветочные грядки, с яркими пятнами одежд, красных, синих, желтых, белых, – цветники человеческие среди Божьих цветов, драгоценные камни <…> в основании Града Божия <…>. Между рядами, расположенными, должно быть, в виде концентрических кругов, чтобы всем пирующим был виден Пироначальник, Архитриклин Божественный, ходят Двенадцать, раздают хлебы и рыбу», – Двенадцать, как образ «двенадцати планет», движущихся вокруг центра, который – «неподвижное Солнце, Господь». Зримая картина вифсаидской трапезы – «как бы начертанный зодчим на гладкой доске чертеж великого Града», который в свою очередь – образ Космоса. И вновь, как и в Кане, на горе Хлебов «опьянели все, обезумели – сделались мудрыми. Сердце одно, одна душа у всех – Его. Глядя на Него,

1 ... 68 69 70 71 72 73 74 75 76 ... 145
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?