Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казо встал перед мемориальной доской и, прислонившись к лотку продавца устриц, начал монотонно читать свою речь. Наверно, со времени Освобождения ему пришлось произнести десятки таких речей, и я понимал — плохое зрение было виной тому, что он коверкал фразы, но мне казалось, что можно было бы найти другой тон, когда речь идет о Поле Гранже, иными словами, об определенном этапе нашей молодости, когда вспоминаешь не только легендарного героя, но и человека, которого мы хорошо знали еще до того, как он вошел в историю, знали просто как Поля Гранжа… Лоранс чуть приподняла левую бровь, как бы говоря мне: «Вот оно как!» Казо счел необходимым — и он, конечно, был прав — связать свою речь о Поле с текущими событиями. Я на его месте сделал бы то же самое, и будь Поль Гранж жив, он, несомненно, стал бы яростным и непримиримым противником боннских и парижских соглашений. И все же я невольно подумал, что соглашения эти со временем забудутся, как забыт ныне Портсмутский договор, при упоминании о котором начинают зевать от скуки мои ученики, тогда как через два-три десятка лет прохожий, не столь равнодушный, как гарсон из кафе «Адмирал», возможно, и не пройдет безучастно мимо плиты с надписью, посвященной памяти капитана франтиреров и партизан Поля Гранжа, умершего за Францию. Потом, вспомнив, что нам запретили написать на ленте венка слова «расстрелян немцами», я решил, что Казо совершенно правильно связал свою речь с текущими событиями. Раздражало меня не это, раздражал, повторяю, тон, стиль речи человека, которым я по-прежнему восхищался, но чья животрепещущая страсть и вера на моих глазах незаметно превращались в отрегулированный до совершенства механизм, — отрегулированный настолько, что я легко мог себе представить, как Казо, сидя в перерыве между двумя лекциями в преподавательской комнате лицея Сен-Реми над текстом своей речи, думал лишь о том, «куда бы сунуть боннские и парижские соглашения», причем эта вполне уместная, даже необходимая ссылка на текущие события отнюдь не была порождена действительными скорбными размышлениями о жизни и смерти Поля Гранжа. Впрочем, как знать? Может быть, такая уж у него манера… А у меня в ушах, когда я слушал речь Казо, звучал нежный шепот Гранжа, склонившегося к своей Полетте: «Пули, Пули…»
Казо кончил. Все стояли и молча смотрели на Шоделя, который вышел вперед с венком и тут же остановился в нерешительности, не зная, куда девать цветы — на мемориальной доске и в самом деле не оказалось крючка. Наконец он положил венок плашмя на сетку, прикрывавшую лоток продавца устриц, а тот, заметив это, поспешно вышел из кафе и переложил цветы со вкусом, отличавшим выставку его товаров, — и на нас вдруг пахнуло югом и морем. Шодель снял берет и встал навытяжку. Наступила новая минута молчания, как мне кажется, никем не предусмотренная, но в ней приняли участие даже любители электроавтомата, прильнувшие к окнам кафе. Шодель произнес: «Благодарю вас». Те, у кого были шляпы и береты, надели их.
Толпа начала рассеиваться. Мыслями все были уже далеко, каждого уже подхватило течение повседневной жизни, прерванной на мгновение воспоминанием о Поле Гранже. Только Полетте Бурдье не хотелось, по-видимому, возвращаться к действительности. Она все еще стояла неподвижно, сложив руки на черной сумке, и смотрела на всех отсутствующим взором. Казо подошел к ней и, указывая на Жюстину и Симона, спросил:
— Вы, кажется, знакомы?
— Нет как будто, — сказала Полетта.
— Это наш товарищ Борд и его супруга.
— A-а, да, да…
— Борд хорошо знал Поля, — продолжал Казо.
— Собственно говоря, я с ним несколько раз встречался… В этом нет ничего удивительного… ведь он был известный партийный работник… Но я очень хорошо помню день, когда познакомился с ним. Впрочем, и вы там были… Прошло почти двадцать лет. Вы, наверно, уже позабыли. Это было в кафе, оно называлось тогда «Будущее». А перед этим мы смотрели фильм «Броненосец «Потемкин»…
— Не помню, — сказала Полетта, — но вполне возможно. Полю ведь очень нравились советские фильмы. — И, обращаясь к Лоранс, она спросила: — Вы тоже знали Поля?
— О нет… Я… я ведь тогда была маленькая…
— Ясно.
«Сначала я подумал было, что в реплике Полетты слышится упрек по моему адресу; ибо в самом деле было ясно, что женщина с таким гладким, без единой морщинки, лицом, как у Лоранс, не могла знать Поля Гранжа в дни его молодости. Полетта как бы упрекала меня за то, что я оказался здесь сегодня не с Камиллой, она словно упрекала меня в измене памятному вечеру, о котором сама позабыла… Но почти тотчас же я сообразил, что она сказала это машинально, что ее «ясно» — среди членов партии слово «ясно» было тогда в моде — прозвучало так же, как прозвучало бы любое другое слово, скажем: «да» или «конечно». Я смотрел на нее, пытаясь понять, как могла молоденькая девушка, которую нежно целовал Гранж, превратиться в полную, суровую женщину, в активистку из ассоциации бывших узников фашизма, жену Бурдье; в ее черной сумке, прижатой сейчас к груди, несомненно, лежат листовки с протестом против перевооружения Германии и список собраний, которые она проводит почти ежевечерне в рабочих пригородах, проводит несмотря ни на что, превозмогая усталость, добросовестно, и вспоминает о Поле всегда с благоговением».
— Мы часто говорили с Бордом о Поле, — продолжал Казо. — Я и сообщил ему об аресте Гранжа, когда мы были еще в подполье.
— Да, не повезло Полю! — Полетта говорила спокойно. — Одним словом… Я ведь сама ничего не знала. Меня арестовали две недели спустя в южной зоне. Последний раз мы виделись с ним в конце сорок третьего года. Да, встречали новый год… — Она задумчиво покачала головой.
— Он прожил замечательную жизнь, — сказал Симон.
— Он жил ради нашего идеала. Об этом он написал мне в своем последнем письме. Так оно и было на самом деле.
— Мне бы следовало процитировать его