Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, конечно, — цедит Бороевич, выпрямляется и опускает документы в карман камуфляжных штанов. — Ну, конечно… русские журналисты! Вы хорватские шпионы!
Он с размаху пинает Виктора в раненую ногу и орет:
— Выключи свой поганый магнитофон, баран! Выключи это хорватское блеяние!
— Это… русская… песня, — сквозь стон произносит Виктор. Что-то — не разобрать! — возмущенно кричит Геннадий. Прыгает картинка на экране. Кто-то хохочет… Рука в клетчатом рукаве протягивает Бороевичу белый флаг, и тот азартно ломает древко об колено. Обломки швыряет в салон.
— А четки, — шипит Бороевич, тыча пальцем с массивным золотым перстнем в Виктора, — четки у тебя тоже русские? Это хорватские четки, баран! — Голос Бороевича поднимался, переходил в крик:
— Это хорватские четки! А вы — хорватские шпионы!
Волосатая лапа обхватила кобуру, другая выдернула огромный «кольт М-1911».
— Ранко! — закричал кто-то сзади. — Уймись, Ранко! Но Ранко уже не может уняться. Он снова наклоняется, и камера показывает его лицо — лицо убийцы-психопата. Летит слюна с влажных губ, бешено бегают зрачки, и третий зрачок — пистолетный — прыгает в его руке.
— Мы — русские журналисты, — твердо произносит Виктор. — Мы ваши братья — образумьтесь!
Ранко Бороевич отскочил от машины, сбил с ног кого-то из своих «милиционеров» и закричал:
— Это — хорватские шпионы! Стреляйте в них! — И вспыхнул желтый огонь на стволе «кольта».
…И дорога-ая не узна-ает
Каков танкиста был конец.
* * *
Молчали. Молчали долго. Молчание висело в кабинете, как дым от сгоревшего автомобиля — тяжело, душно… На экране все еще было изображение, но оно не имело практического смысла — камера лежала на траве, иногда в кадр попадали чьи-то ноги да слышались голоса. Безусловно, эксперты внимательно изучат запись от и до, но журналиста Владимира Мукусеева все это уже не интересовало. Он был подавлен. Он был убит. Он сгорел на окраине Костайницы Сербской вместе с синим «опелем»… В кармане его пиджака лежала зажигалка с идиотской гравировкой: «Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет».
Прямиков нажал кнопку на пульте, картинка исчезла, экран телевизора стал голубым, матовым. Телевизор как будто спешил отмежеваться от той чудовищной реальности, которую он только что воспроизвел… Я вот какой — невинный, чистенький. Я ни при чем!
А кто при чем? Кто — при чем? Кто ответит за убийство двух ни в чем не повинных русских мужиков? За то, что их, как бешеных собак, закопали в брошенном окопе? Кто ответит за это? Безумный наркоман Бороевич? Псковский снайпер? НАТОвский генерал, поставивший задачу цэрэушникам?
…Беда ходит на цыпочках, тихо. И взмахивает рукой с зажатым в кулаке экскаваторным ковшом. Она сморкается в белый флаг с буквами TV. Она скорбит. Она обнимает за плечи вдов и сирот. Она крепко обнимает. Душит… душит. И навсегда оставляет на асфальте черное пятно от сгоревшего автомобиля. У беды наивный взгляд Антоши Волкоффа, парфюм трупный и адрес: твой дом. У беды календарь: сегодня и ежедневно. И — улыбка: Вуковар, Костайница, Освенцим… Косово, Бабий Яр, Ленинград, Майданек.
Во весь рот улыбка: Международный трибунал в Гааге, где глумятся над тобой, Югославия.
У беды крепкая обувка — широкие протекторы «хаммеров» и черные крылья АВАКСов.
И дым, дым, дым над Балканами.
Вечна спомен!
— Ты знаешь, мне Троевич письмо прислал, — сказал Зимин.
— Как он там? — спросил Мукусеев. Над Москвой кружился снег — белый, пушистый.
— Вроде бы ничего. Вот только Пончик у него на мине подорвался.
— Жалко, — сказал Мукусеёв. Он подставил ладонь, снежинка опустилась в нее и растаяла. — Жалко Пончика, они с дедом были как кореша.
Владимир представил себе старика Троевича верхом на мохнатом Пончике и с немецким МП в руках… Ведь ты моряк, Пашка! Моряк не плачет… Вода в Дрине холодная, а сердце у серба горячее… Жалко Пончика.
Из переулка появилась потрепанная красная «пятерка», подкатила к Мукусееву и Зимину, печатая след протекторов на белом, остановилась. Сквозь чистый сектор на заляпанном стекле Мукусеев увидел, что за рулем сидит… Сабина! Он изумленно моргнул. Он присмотрелся и понял, что ошибся — женщина за рулем «пятерки» похожа на Сабину, но старше ее лет на десять. Из машины вылез Джинн, хлопнул дверцей и помахал женщине рукой. Рыкнув двигателем, «пятерка» отъехала.
— Привет прокуратуре, — сказал, пожимая руку Зимину, Джинн. — Привет телевиденью, — сказал он, пожимая руку Мукусееву.
— Привет, привет, — ответил Зимин и, кивнув вслед уехавшей машине, спросил:
— А что это за фемина тебя привезла?
— Моя жена. Ирина.
— Женился? Ну ты, блин, даешь!… С тебя поллитра. — Зимин хлопнул перчаткой по руке. Обернувшись к Мукусееву, сказал:
— А ты, Володя, заметил, что Ирина похожа на…
— Не разглядел, — перебил Мукусеев. Зимин хохотнул.
— Ну что, мужики? — весело произнес Джинн. — Пошли бражничать?
— А как же? — подхватил Мукусеев. — Будем водка пить, пьяный морда грязь валяться.
А Зимин сказал: «Кхе».
В пельменной у Рашида было пусто… Сам Рашид ходил в кепочке, прикрывающей «заплатку» на голове. На вопрос: «Как дела, Рашид? Как здоровье?» — ответил, что, мол, все нормально. Но с лица здоровяк Рашид спал, похудел, и щека у него дергалась.
…На столе появился графин с водкой «Россия». Минералка, дымящиеся пельмени горкой на тарелках, масса приправ, белый хлеб.
— Ну, Олег, зачем звал? — спросил Мукусеев. — Ежели за свадьбу преставиться, то надо бы с женой…
— Какая свадьба? — сказал Джинн, разливая водку. — Зарегистрировались в загсе без всякой помпы, посидели вечером в «Праге».
— Мне не наливай, — произнес Зимин, отодвигая стопку.
— Это почему?
— Печень! Перешел на минералку, граждане.
— Э-э, Илья Митрич… нехорошо.
— Уж чего хорошего? Следак-трезвенник — что монашка-поблядушка.
— Образно, — сказал Мукусеев. — Ну так за что пьем?
— За отъезд, — ответил Джинн.
— За отъезд? — хором спросили Мукусеев и Зимин… Джинн, не отвечая, вылил в рот водку. Мукусеев тоже. Зимин выпил минералку, сморщился и выдохнул. Буркнул: гадость какая.
— Действительно, — сказал Джинн. — Травят, гады, народ.
— Смейся, смейся, Олег. Старого человека легко обидеть… Так куда едешь-то? В свадебное путешествие? На Гавайи?
— Почти… В Плесецк.
— Е-о твою! — Мукусеев едва не подавился пельмениной. — Почему?