Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время атаки на форт Белер пушечное ядро раздробило пальцы Туссену — рана сложная и грязная, очевидный повод для ампутации, но генерал полагал, что такое решение должно приниматься только в самом крайнем случае. Еще в бытность «доктором листьев» — а за плечами у него была богатая врачебная практика — Туссен предпочитал сохранять пациентов в целости, насколько это возможно. Он обернул руку лепешкой из трав, сел верхом на своего благородного коня, знаменитого Бель-Аржана, и в сопровождении Гамбо Ла Либерте галопом поскакал в госпиталь Ле-Капа. Пармантье осмотрел рану, удивляясь тому, что без всякого лечения и пропылившись в дороге она не воспалилась. Он попросил пол-литра рома, чтобы одурманить пациента и двоих ординарцев, чтобы держали пациента, но Туссен от помощи отказался. Он был трезвенник и никогда не позволял прикасаться к себе никому, кто не имел отношения к его семье. Пармантье проделал мучительную для пациента работу по очистке раны и одну за другой поставил на место каждую косточку — все это при внимательном взоре генерала, который в качестве единственного утешения стискивал зубами толстый кусок кожи. Когда доктор закончил бинтовать руку и повесил ее на перевязь, Туссен выплюнул изжеванную кожу, вежливо поблагодарил и попросил обслужить и его капитана. Только тогда в первый раз взглянул Пармантье на человека, который сопровождал генерала до госпиталя, и увидел, что тот стоит со стеклянным взглядом, прислонившись к стене, а под ним уже натекла лужа крови.
За те пять недель, которые продержал его в госпитале Пармантье, одной ногой в могиле Гамбо стоял раза два, но каждый раз возвращался к жизни с улыбкой и отчетливыми воспоминаниями о том, что он видел в гвинейском раю. Там ждал его отец и всегда звучала музыка, под тяжестью плодов гнулись фруктовые деревья, овощи росли сами собой, а рыбы выпрыгивали из воды и ловились голыми руками. Там все были свободными: это был остров под морем. Он потерял очень много крови, которая вылилась через три дырки, пробитые в его теле пулями: две угодили в бедро, а третья — в грудь. Пармантье дни и ночи проводил возле него в нелегком поединке со смертью, не думая сдаваться, поскольку капитан пришелся ему по душе. Молодой офицер отличался недюжинной храбростью — той самой, которой хотелось бы обладать самому доктору.
— Сдается мне, что где-то я вас раньше видел, капитан, — сказал он ему во время одной из немилосердных лечебных процедур.
— А! Я вижу, вы из тех белых, что не способны отличить одного негра от другого, — пошутил Гамбо.
— В моем деле цвет кожи мне без надобности, кровь из всех течет одинаково, но должен вам признаться, что порой мне довольно трудно отличить одного белого от другого, — отозвался Пармантье.
— У вас хорошая память, доктор. Меня вы, должно быть, видели на плантации Сен-Лазар. Я был там помощником кухарки.
— Этого я не помню, но лицо ваше мне знакомо, — сказал врач. — В те времена я навещал своего друга Вальморена и тетушку Розу, знахарку. Думаю, что она ушла до того, как на плантацию напали восставшие. Больше я ее уже не видел, но всегда о ней вспоминаю. Попади вы ко мне до знакомства с ней, я бы для начала отрезал вам ногу, капитан, а потом пытался бы лечить с помощью кровопусканий. Убил бы вас моментально, причем с самыми добрыми намерениями. Если вы все еще живы, так благодаря тем методам, которым меня научила тетушка Роза. Вы о ней что-нибудь знаете?
— Она — «доктор листьев» и мамбо. Я видел ее несколько раз, ведь даже мой генерал Туссен обращается к ней за советом. Она ходит из лагеря в лагерь, лечит людей, а также дает советы. А вы, доктор, знаете что-нибудь о Зарите?
— О ком?
— Это одна рабыня белого Вальморена. Все звали ее Тете.
— Да, я знал ее. Она уехала со своим хозяином сразу после пожара Ле-Капа, на Кубу, я думаю, — сказал Пармантье.
— Она не рабыня, доктор. Ее свобода прописана в бумаге — с подписью и печатью.
— Тете показывала мне эту бумагу, но, когда они отсюда уезжали, ее свобода все еще не была легализована, — пояснил доктор.
В течение этих пяти недель Туссен-Лувертюр не забывал интересоваться своим капитаном, и каждый раз ответ Пармантье был одинаков: «Если вы хотите, чтобы я его вам вернул, не торопите меня, генерал». Медсестры были влюблены в Ла Либерте, и, едва он смог сидеть, не одна из них проскальзывала ночью в его постель, забиралась на него сверху, стараясь не давить, и прописывала ему в умеренных дозах лучшее лекарство от анемии, а он тем временем шептал имя Зарите. Пармантье знал об этом, но решил, что если при этом раненый выздоравливает, так пусть себе его любят. Наконец Гамбо поправился настолько, что смог сесть на лошадь, закинуть за плечо мушкет и отправиться к своему генералу.
— Спасибо, доктор. Не думал я, что мне случится встретить достойного белого, — сказал он на прощание.
— А я не думал, что мне случится встретить благодарного негра, — улыбнулся в ответ доктор.
— Я никогда не забываю ни добра, ни обиды. Надеюсь, что смогу отплатить вам за то, что вы для меня сделали. Можете на меня рассчитывать.
— Вы можете отдать мне долг прямо сейчас, капитан, если того пожелаете. Мне необходимо присоединиться к своей семье, она у меня на Кубе, а ведь вам известно, что выехать отсюда сейчас почти невозможно.
Через одиннадцать дней безлунной ночью рыбачья лодка на веслах доставила доктора на борт фрегата, стоявшего на якоре в некотором отдалении от порта. Капитан Гамбо Ла Либерте достал ему пропуск и билет, что явилось одним из тех немногих действий, которые он осуществил за спиной Туссена-Лувертюра за все время своей блестящей военной карьеры. В качестве единственного условия он попросил доктора, чтобы тот, если ему случится увидеться с Тете, передал ей его слова: «Скажите ей, что мое дело — война, а не любовь; пусть не ждет меня, потому что я уже забыл ее». Пармантье только улыбнулся противоречивости этого послания.
Ветры, противные курсу фрегата, на котором отплыл Пармантье вместе с другими французскими беженцами, сносили корабль к Ямайке, но там им не было разрешено выйти на берег, и, сделав не один круг по воле коварных течений Карибского моря, а также стремясь избегнуть встреч с тайфунами и корсарами, они прибыли в Сантьяго-де-Куба. И доктор отправился в Гавану по суше — искать Адель. За время их разлуки у него не было возможности посылать ей деньги, и он понятия не имел, до какого уровня бедности или нищеты дошли его близкие. У него был адрес, который несколько месяцев назад Адель дала ему в письме. И вот он добрался до квартала, застроенного скромными, но опрятными и ухоженными домами. Улица была вымощена брусчаткой, а в домах размещались самые различные лавки и мастерские. Здесь жили шорники, изготовители париков, сапожники, мебельщики, маляры и поварихи, которые готовили у себя во дворах и потом продавали свою стряпню на улице. Огромные царственные негритянки в накрахмаленных ситцевых платьях и тюрбанах самых ярких цветов, пропитанные ароматом специй и сахара, выходили из своих домов, покачивая корзинами и держа подносы с вкуснейшими кушаньями и горячими пирогами, а вокруг них вились голые детишки и собаки. Номера на домах отсутствовали, но у Пармантье было описание, и он довольно быстро нашел дом Адели — кобальтовой синевы строение с красной черепицей на крыше, дверью и двумя окошками, украшенными горшками с бегонией. Прибитая к фасаду табличка жирными буквами провозглашала по-испански: «Мадам Адель, парижская мода». С сильно бьющимся сердцем он постучал, услышал лай, торопливые шаги, затем открылась дверь, и вот перед ним стоит его младшая дочь, на целую пядь выше ростом, чем он ее помнил. Девочка закричала и бросилась ему на шею, с ума сходя от радости, и через секунду уже вся семья окружала доктора, а у него подгибались колени — от усталости и счастья. Ему столько раз думалось, что он не увидит их больше никогда.