Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пруст чувствовал грусть, что такие люди, как Ларионов, вынуждены страдать от ощущения собственной никчемности, тогда как негодяи в Москве пребывали в благости, даже не представляя степени своей ничтожности и вредительства для всего человеческого и доброго, что так кропотливо создавалось цивилизованными людьми веками.
– Вы напрасно корите себя, – произнес Пруст тихо, чувствуя к Ларионову крайнюю симпатию. – Вы поступили милосердно, стараясь помочь людям в лагерях своим предложением. Ваше звание со временем откроет вам больше дверей для защиты справедливости. Горе-бунтари, декабристы и иже с ними гнили в ссылках и складывали головы. Российская власть часто была жестокой. Здесь необходимо действовать рационально, и тут вы были правы…
– Что поступил как оппортунист? – не выдержал Ларионов.
– Нет, – серьезно сказал Пруст, – что поступили как благоразумный человек, понимая, что принесете больше пользы людям в живом виде, чем в мертвом. Rebus in angustis facile est contemnere vitam, Fortiter ille facit, qui miser esse potest [59]. Ваши мотивы не были эгоистичны.
– Но выглядит все именно так. Поехал, чтобы удовлетворить карьерные амбиции.
Пруст скрестил руки на груди и посмотрел на Ларионова поверх очков.
– Мой дорогой Григорий Александрович, – протянул он, и глаза его немного повеселели, – что же вас больше заботит: истина или то, что о вас подумает небезызвестная особа?
Ларионов вспыхнул и сконфузился от неожиданной откровенности доктора Пруста и внимания к его личной жизни.
– По правде сказать, и то и другое, поскольку ее мнение всегда отражает истину для меня, – сказал он в сердцах.
– А вы сами как склонны считать?
Ларионов задумался.
– Я уверен, что протест ничего не дал бы, – сказал он сухо. – Меня закрыли бы, пытали, затем расстреляли или, в лучшем случае, сослали на двадцать лет в Воркуту. Таких историй сотни тысяч. Я видел переполненные поезда… Как известно, закрывали и расстреливали «ни за что», и в моем лагере таких хватает. Так что говорить об открытом протесте? Но, может, так было бы лучше? Вернее, справедливее?
– Для кого? – Пруст печально покачал головой. – Я думаю, что вам следует с холодной головой подходить ко всем важным решениям, хотя русские люди этого не умеют. – Он засмеялся добрым смехом. – На холодную голову русские только убивают друг друга, а все остальное делают в пылу!
Ларионов вздохнул, чувствуя внутри согласие с доктором Прустом. Он сам ощущал в себе эту неуправляемость, когда был взбудоражен, когда были задеты его чувства. Именно в этом состоянии он натворил больше всего ошибок.
– Мне надо многое успеть, пока я еще здесь, – произнес наконец Ларионов задумчиво после некоторого молчания.
Пруст монотонно кивал, видя уже симптомы исцеления этой русской болезни, которую, по его мнению, так точно описал Пушкин и имя которой – хандра. А Кузьмич называл это состояние «раздрызг», так как Пушкина он не читал.
– И что вы намерены делать дальше? – спросил Пруст, потягивая коньяк.
– Видимо, для начала побриться, – улыбнулся с некоторой грустью Ларионов.
– В вас есть доля рационализма, – довольно улыбнулся ему в ответ Пруст. – Надеюсь, с годами вы ее приумножите во благо себе и тем, кто вам дорог. Страна нуждается в благородных людях. И я это говорю без малейшего преувеличения или желания польстить, – поспешил добавить доктор. – Видите ли, милейший Григорий Александрович, борьба не всегда очевидна, как и ее результаты. Но то, что вы не испытываете ни презрения, ни ненависти к своим заключенным, для меня уже своего рода победа над несправедливостью.
– Видимо, для меня это не так очевидно и достаточно, – усмехнулся Ларионов.
– Вы просто не можете соизмерить масштабы внутренних намерений с масштабами внешних возможностей, – заключил Пруст.
– Как знать, – тихо ответил Ларионов. – Но вы правы – нельзя скрыться от неизбежного. Я должен как-то идти вперед. Мне надо подумать, – закончил он, размышляя о чем-то своем.
– И, как врач, смею вам рекомендовать побольше бывать на свежем воздухе и общаться с людьми, – с улыбкой сказал Пруст, наклонив вниз голову и глядя поверх очков на Ларионова, как он это делал всегда, когда резюмировал эпикриз.
– Я это учту, – ухмыльнулся Ларионов.
Пруст покинул Ларионова сразу после обеда. Надев шляпу, он вышел на крыльцо и оглядел бараки. Он был рад, что вскоре окажется в Сухом овраге, в больнице, и сочувствовал Ларионову, вынужденному жить в лагпункте, решая его проблемы и свои внутренние противоречия. Пруст думал о том, как славно было видеть такого человека в этой системе насилия и как хорошо было то, что Ларионов не понимал пока всей значимости своих дел. Именно это и было важно для его развития.
Ларионов, оставшись один, долго еще бродил по избе, изредка выглядывая в окно. Заметив Веру, быстро проходившую мимо его дома, он отпрянул, и сердце его заколотилось. Он смотрел ей вслед, видел, как она подошла к бараку и остановилась, энергично разговаривая с Валькой.
Валька просила у Веры прощения за то, что нагрубила ей утром, а Вера лишь качала головой и в конце обняла Вальку. Ларионов почувствовал волнение. Он с ужасом думал о том, как должна быть разочарована Вера, наверняка зная о его запое.
В дом вбежал Касымов.
– Товарищ майор, – позвал он, – музыкальные инструменты привезли! Привести Биссер?
Ларионов вышел из спальни.
– Уже? А где она?
– В клубе, репетируют что-то.
– Позови, пусть все везут в клуб. И Губиной скажи, чтобы проследила.
Касымов кивнул и убежал к воротам. Из окна Ларионов видел, как въехал грузовик с инструментами, и Паздеев в причудливой позе старался удержать пианино и ударники одновременно, забравшись в кузов и стуча по кабине Пузенко. Инесса Павловна семенила к бараку, из которого вскоре вышла с Верой. Они весело побежали за грузовиком.
– Забыл доложить, – вдруг снова появился Касымов. – С утра новеньких привезут.
Ларионов кивнул и попросил Касымова не тревожить его сегодня без надобности.
За шесть месяцев в лагпункт прибыло более трехсот новых заключенных. Так что места убитых на плацу зэков долго не пустовали. Завтра приходил новый обоз, и Ларионов вспомнил, что даже не просмотрел их дела. Хотя это уже не имело никакого смысла. Он был уверен, что информация в делах не имела почти ничего общего с истинным положением. Он читал дела уголовников, но лишь поверхностно просматривал дела политзаключенных. Ему было стыдно за НКВД.
Он почему-то вспомнил лицо Сталина, любовавшегося своими цитрусовыми деревцами в лимоннике «Ближней дачи». Ларионов все никак не мог уложить в голове, как можно быть таким нежным садовником, так любить лимонные деревца и так просто потом подписывать приговоры тысячам, а