litbaza книги онлайнПолитикаМежду прошлым и будущим. Восемь упражнений в политической мысли - Ханна Арендт

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 ... 94
Перейти на страницу:
этом. Возникает искушение сказать, что сама человечность людей и, уж конечно, качество всех видов общения между ними зависит от подобного выбора. И тем не менее все это вопросы мнения, а не истины – как признал Джефферсон почти против своей воли. Их значимость зависит от свободного согласия и соглашения; они получены путем дискурсивного, представительного мышления, а сообщают их посредством убеждения и разубеждения.

Положение Сократа «Лучше несправедливо страдать, чем несправедливо поступать» – не мнение, оно претендует на истинность, и хотя можно усомниться, что оно когда-либо имело прямые политические последствия, его влияние в качестве этического предписания на поведение людей на практике невозможно отрицать; лишь религиозные заповеди, обязательность которых для сообщества верующих абсолютна, могут предположительно пользоваться большим признанием. Не противоречит ли этот факт общепризнанному представлению о бессилии философской истины? А поскольку из платоновских диалогов мы знаем, насколько неубедительным положение Сократа оставалось как для друзей, так и для врагов после всех попыток его доказать, мы должны спросить себя, как смогло оно стать настолько значимым? Очевидно, этому поспособствовал довольно необычный способ убеждения: Сократ решил поставить на эту истину свою жизнь, подать пример – не тогда, когда он предстал перед афинским судом, но когда отказался бежать от смертного приговора. На самом деле такое научение примером есть единственный способ, каким философская истина может «убеждать», не подвергаясь искажению или передергиванию[210]; точно так же философская истина только тогда может стать «практической» и вдохновить на поступки, не попирая правил политического пространства, когда ей удается найти выражение в облике примера. Это единственная возможность для этического принципа пройти верификацию, как и приобрести значимость. Так, чтобы верифицировать, например, понятие мужества, мы можем вспомнить пример Ахилла, а для верификации понятия доброты мы склонны думать об Иисусе из Назарета или о святом Франциске; эти примеры учат или убеждают путем вдохновения, и всякий раз, когда мы пытаемся совершить мужественный или добрый поступок, мы словно подражаем кому-то другому – совершаем imitatio Christi и прочее в зависимости от случая. Нередко отмечали, что, как однажды сказал Джефферсон, «внушить сыну или дочери живое и стойкое чувство сыновнего долга можно скорее чтением „Короля Лира“, чем всех сухих томов по этике и богословию, какие когда-либо были написаны»[211], и, как однажды сказал Кант, «никогда еще общие предписания, данные священнослужителями и философами или выработанные самостоятельно, не давали результатов, подобных тем, к которым ведет следование примеру добродетели или святости»[212]. Причина, объясняет Кант, в том, что нам всегда требуется «созерцание… чтобы удостоверить реальность наших понятий». «Если это чисто рассудочные понятия», такие как понятие треугольника, «то созерцания называются схемами», как, например, идеальный треугольник, воспринимаемый лишь мысленным взором и все-таки необходимый для опознания всех реальных треугольников; если же понятия практические, касающиеся поведения, «то созерцания называют примерами»[213]. И, в отличие от схем, которые наш разум порождает самопроизвольно, посредством воображения, эти примеры берутся из истории и поэзии, через которые, как отметил Джефферсон, совершенно иная «область воображения попадает к нам в распоряжение».

Такое преобразование теоретического или спекулятивного положения в истину примера (exemplary truth) – преобразование, на которое способна только философия морали, является для философа пограничным опытом: подавая пример и «уговаривая» множество единственным доступным ему способом, он начинает совершать поступки. Сегодня, когда едва ли хоть какое-то философское утверждение, неважно, насколько смелое, воспримут настолько серьезно, чтобы это могло угрожать жизни философа, исчезла даже эта редкая возможность сделать философскую истину значимой в политике. Нам, однако, важно отметить, что для рассказчика истины разума такая возможность таки существует; ибо ее никак нет у рассказчика истины факта, которому в этом отношении, как и во всех прочих, приходится хуже. Мало того что высказывания о фактах не содержат ничего такого, что могло бы стать принципом для поступков и, тем самым, показать себя в этом мире; само их содержание не поддается такого рода верификации. В том маловероятном случае, если рассказчик истины факта пожелает отдать за какой-нибудь факт свою жизнь, он в некотором смысле потерпит неудачу. Что покажет себя в его поступке, так это его мужество или, возможно, упрямство, но никак не истинность его слов и даже не его собственная правдивость. Ведь почему бы лжецу не держаться своей лжи с величайшим мужеством, особенно в политике, где его может побуждать патриотизм или стремление защитить какие-нибудь законные групповые интересы?

IV

Истина факта отличается тем, что ее противоположностью является не заблуждение, не иллюзия и не мнение (т. е. вещи, не бросающие тень на правдивость говорящего), а только намеренная неправда, ложь. Заблуждения по поводу истин факта, конечно, возможны и даже распространены, и в этом случае данные истины ничем не отличаются от истин науки или разума. Но дело в том, что в случае фактов мы сталкиваемся с другим врагом истины, с намеренной неправдой, а она уже не относится к тому виду высказываний, которые, правильны они или ошибочны, имеют целью лишь сообщить о том, что есть или как нечто мне явлено. Утверждение о факте (например, Германия напала на Бельгию в августе 1914 года) приобретает политический подтекст только тогда, когда его помещают в контекст интерпретации. Но противоположное высказывание, которое Клемансо, еще незнакомый с искусством переписывания истории, считал нелепым, не нуждается в контексте, чтобы иметь политическое значение. Оно суть явная попытка изменить хронику и тем самым представляет собой форму действия. То же самое верно в случае, когда лжец, будучи не в силах сделать так, чтобы с его ложью согласились, не настаивает, что его утверждение – истина в последней инстанции, но делает вид, что это его «мнение», на которое у него, дескать, есть конституционное право. Подобное часто делается подрывными группировками и в политически незрелом сообществе может вызвать значительное замешательство. Размывание границы, отделяющей истину факта от мнения, – одна из многих форм, какие может принять ложь; и все это формы действия.

Тогда как лжец – человек действия, рассказчик истины, будь то истина разума или факта, – решительно нет. Если рассказчик истины факта захочет играть роль в политике и тем самым заниматься убеждением и уговорами, то, как правило, он приложит значительные усилия к тому, чтобы объяснить, почему именно его истина отвечает интересам некоей группы лучше всего. И точно так же, как философ одерживает пиррову победу, когда его истина становится господствующим мнением, рассказчик истины факта, когда он вступает в пространство политики и идентифицирует себя с интересами и пристрастиями некоей группы, обладающей властью, жертвует единственным качеством, делавшим его истину правдоподобной, – а

1 ... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 ... 94
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?