Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя в простом ожидании новой войны руководство и население СССР были совершенно едины с властями и обществами межвоенной Европы. Важнее любых поздних оценок для тогдашнего поколения был личный исторический опыт и мощная интеллектуальная традиция его истолкования, международный консенсус: война у дверей — и это будет ещё более страшная война, чем пережитая только что, в 1914–1918 гг. Западный историк советского ВПК приходит к выводу, что 1927 год стал рубежом военно-промышленной мобилизации, которая в СССР пошла по современным западным образцам[584]. Но и западного, и собственного марксистского идейного капитала для мобилизации большевикам явно не хватало. В обращении, к примеру, Петра Великого в сентябре 1928 года Сталин прямо акцентировал внимание на его индустриализации как факторе государственного и военного строительства, не отказав себе и в возможности указать на чрезвычайный характер усилий царя, который «лихорадочно строил заводы и фабрики для снабжения армии и усиления обороны страны»[585]. Для большевистского политического класса Советской России, и, очевидно, особенно Сталина, десятилетия помнившего «чёрное пятно» поражения в русско-японской войне 1904–1905 гг., «военная тревога» развивалась в логике глобальных событий, предшествовавших той войне и её революционным последствиям в России. Но и в конце 1920-х не было внятного понимания, как именно подготовить СССР к мировой войне.
Ещё до русско-японской войны, под впечатлением от англо-бурской войны 1899–1902 гг. как уничтожительной колониальной войны против европейского по происхождению народа в целом[586], в России сформулировали прямую связь между империализмом как новым состоянием мирового капитализма и англо-бурской войной[587] как колониальной войной между «цивилизованными» народами[588], новой войной за колониальное подчинение формально «равных» народов. Советский военный автор отмечал позже, что Трансвааль и Оранжевая республика «постоянных войск не имели… Всё войско было ополченским. По закону 1889 г. все лица от 16 до 60 лет в случае войны объявлялись военнообязанными» и что Ленин в январе 1905 в статье «Падение Порт-Артура», то есть после осмысления бурского опыта, заявил: «войны ведутся теперь народами»[589]. Эта война разрушала презумпцию «цивилизованности» европейского прогресса в отношении тех «белых» народов, кто посмеет сопротивляться его империализму. Русский военный теоретик, ставший советским, А. А. Свечин (1878–1938) видел в опыте этой войны прецедент того, что потом было взято военной мыслью за образец «войны на измор», открывая причину исторической убедительности этого прецедента: «только под угрозой полного вымирания нации вожди буров пошли на подписание мирного договора»[590].
Известный консервативный публицист, востоковед, конфидент императора Николая II, единомышленник С. Ю. Витте, глава Русско-Китайского банка и российской Маньчжурской железной дороги, издатель «Санкт-Петербургских ведомостей» Э. Э. Ухтомский (1861–1921), под впечатлением от антияпонской колониальной интервенции Германии и Франции в Китай в 1895–1898 гг. и затем «временного и случайного» участия в ней России, настойчиво призывал дистанцироваться от истребительной колониальной практики названных держав и Англии, и, утверждая традиционное, якобы неконфликтное соседство России с Китаем, предрекал:
«Запад может ожидать от современной Азии многих политических осложнений. Мы стоим там, вне всякого сомнения — накануне великих катастроф… Кровавый пожар, подготовляемый Европой на Дальнем Востоке, страшным заревом займётся над бесконечным побережьем»[591].
Война в Южной Африке и одновременный ей антироссийский англо-японский союз выявили для всего мира и красноречивый перелом в стратегии «образцового» и самого передового в мире британского капитализма, ставшего признанным образцом автопортретного империализма[592]. Исторические предпосылки такого капитализма в области ярко описанного Марксом «первоначального капиталистического накопления», «манчестерской» экономической свободы и монополистической «свободной торговли» в мире, политические следствия этого в виде либерализма и парламентаризма, социалистической борьбы рабочего класса — находились в центре внимания всего человечества. Новая колониальная, империалистическая война современной Англии не против «диких племён», а против вполне цивилизованных и самоуправляемых белых буров обнажила её особый, уже не прикрываемый риторикой, цинизм. А (остававшийся тайным до 1905 года) англо-японский союз 1902 года прямо регулировал взаимные колониальные «специальные интересы» в Китае и Корее, отсекая от их согласования колониальные интересы России, Франции и Германии, демонстрируя столь же циничное согласие лидера Запада с недавно ещё закрытым и неприемлемым для Запада агрессивным Востоком, в исторической европейской риторике традиционно враждебным свободе. Одновременно померкла и потускнела «образцовость» британского либерализма, когда в ходе конкуренции Англии с другими великими державами стали ясны вся колониальная картина её экономического роста и вся условность её «свободы торговли», вся слабость её риторики перед лицом утраты британской монополии в области внешней торговли. Историк экономики подводит итог новейшему знанию о том, что внутренняя пружина британского экономического роста, скрытая от современников, весьма далека от риторической «свободы торговли» и дополнительно была явлена в демографической логике огромной Британской империи:
«увеличение объёмов производства в английской экономике в первую очередь обеспечивалось ростом населения, а не приращением эффективности», «промышленная революция кажется нам внезапным рывком потому, что ускорение роста производительности английской экономики совпало с неожиданным взрывообразным ростом населения Англии в 1750–1870 годах, никак с этим ускорением не связанным. Взлёт Великобритании к вершинам мирового господства в большей степени был обеспечен неустанным трудом британских рабочих в постелях, а не на фабриках. Население Англии возросло с 6 млн человек в 1740-е годы — что было не выше средневекового максимума 1300-х годов — до 20 млн в 1860-е годы[593], увеличившись более чем троекратно. В других странах Европы рост населения был намного более скромным. Например, население Франции за это же время выросло с 21 миллиона всего лишь до 37 млн человек»[594].
А современный экономист-институционалист подводит такой итог исторически порождённой британским образцом XIX века дискуссии о прямой связи демократических процедур и институтов с экономическим ростом, связи «свободы