Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«У нас нет ни хорошей теории, которая устанавливала бы связи между политическими институтами и ростом, ни надёжных эмпирических доказательств существования таких связей»[595]. Классик современной либеральной теории Мансур Олсон (1932–1998) свидетельствует, что уже к концу 1930-х все экономисты были согласны с тем, что в деле обеспечения экономического роста и борьбы за эффективность «система laissez faire не в состоянии эффективно справляться с побочными эффектами и общественными благами… Считалось, что эти блага в общем случае не будут производиться в достаточном количестве, кроме как с помощью принудительных налоговых платежей или какого-либо другого механизма принуждения»[596].
Вождь немецкой социал-демократии и марксизма начала ХХ века Карл Каутский писал в связи с новым лицом британского империализма в Южной Африке и интеллектуальными новациями либерализма так:
«империализм… наряду с социализмом, вырос на развалинах манчестерства и борется в настоящее время с социализмом за господство над умами английского пролетариата. В то время, как Англия теряла своё промышленное превосходство, она и со всемирного рынка всё более и более вытеснялась при помощи покровительственных пошлин и колониальной политики своих конкурентов. Система свободной торговли (не только беспошлинного ввоза товаров, но даже и манчестерства, принципа laissez faire) сделалась несостоятельной. С пролетарской точки зрения, это крушение означало переход к социализму…»[597]
Эта переходная природа империализма была очевидна не только с узко пролетарской, но и с широкой социалистической и либеральной (становящейся преобладающе социал-либеральной) точек зрения. В эмиграции, чьи впечатления о рубеже XIX и XX веков ещё не полностью были стёрты катастрофами, русский либерал, юрист-международник С. А. Корф напоминал, что поглощение США в 1890-е гг. остатков Испанской колониальной империи на Кубе и Филиппинах стало началом империализма как нового фактора современности: «чрезвычайно большой важности следствие испанской войны 1898 г. — зарождение американского империализма и вхождение Штатов впервые в круг мировой политики, от коей они прежде старательно отстранялись и ограждались»[598]. Империализм как новое издание колониализма теперь диктовал новые репрессивные перспективы великих держав в их мировой конкуренции. В отличие от прежней страшной, истребительной судьбы Ирландии первой половины XIX века под британским владычеством, жестокость которой ещё можно было риторически отнести к уже преодолеваемому наследию прошлого, нынешняя, начала ХХ века, актуальная судьба побеждённых англичанами буров в колониальной войне 1899–1902 гг., британская практика выжженной земли и концентрационных лагерей для бурских военнопленных и гражданских лиц, женщин и детей, не могла не примеряться в России к судьбе самой России в её противоборстве со старыми капиталистическими державами. Более того: известен и факт прямого экспорта британской практики концлагерей на территорию России — англо-французские интервенты в 1918 г. создали на острове Мудьюг концлагерь для политических заключённых (представителей большевистских властей), в 1919 г. они передали его Временному правительству Северной области, через тюрьмы и лагеря которого с августа 1918 по февраль 1920 гг. прошли более 50 000 человек[599].
Трудно сказать, насколько точно это было известно в России русским революционерам, но неутешительная, колониальная социально-экономическая перспектива России в «международном разделении труда» никогда не опровергалась отцами политического коммунизма. Карл Маркс так писал о таком «международном разделении труда» русскому П. В. Анненкову ещё 28 декабря 1846 г.:
«Свобода и рабство образуют антагонизм. Мне нет нужды говорить ни о хороших, ни о дурных сторонах свободы. Что касается рабства, нечего говорить о его дурных сторонах. Единственно, что надо объяснить, — это хорошую сторону рабства. Речь идёт не о косвенном рабстве, не о рабстве пролетария. Речь идёт о прямом рабстве, о рабстве чернокожих в Суринаме, в Бразилии, в южных областях Северной Америки. Прямое рабство является такой же основой нашей современной промышленности, как машины, кредит и т. д. Без рабства нет хлопка, без хлопка нет современной промышленности. Рабство придало ценность колониям, колонии создали мировую торговлю, а мировая торговля — необходимое условие крупной машинной промышленности. До установления торговли неграми колонии давали Старому свету очень мало продуктов и не изменяли сколько-нибудь заметно лицо мира. Таким образом, рабство — это экономическая категория огромного значения. Без рабства Северная Америка самая прогрессивная страна — превратилась бы в страну патриархальную. Сотрите только Северную Америку с карты мира, и вы получите анархию, полный упадок торговли и современной цивилизации. Но уничтожение рабства означало бы, что Америка стирается с карты мира»[600].
Альтернативой «стиранию с карты» для промышленных держав была крайняя эксплуатация окраин промышленного мира, для которых современные технологии становились, прежде всего, технологиями войны и массовых убийств. Ярчайшим примером такого милитаристского геноцида стала Парагвайская война поддержанных Англией Бразилии, Аргентины и Уругвая против Парагвая (1864–1870), тогда же описанной аргентинским политиком и мыслителем Хуаном Баутиста Альберди (1810–1884): «В результате этой войны Парагвай оказался полностью разгромленным, от его прежней территории остались буквально клочки. От парагвайского населения, насчитывавшего в начале войны около 1337 тысяч человек, после заключения мира осталось всего 220 тысяч человек, из них мужчин — около 29 тысяч. Война велась с беспримерной жестокостью. В плен не сдавались, но и пленных не брали»[601]. Примечательно, что Х. Б. Альберди в своём трактате сосредоточился не только на «политической экономии войны», но и, может быть, впервые — на войне информационной и психологической: «Кроме того, существует полицейская война, война шпионажа и доносов, война интриг и тайной инквизиции, подпольного и негласного преследования, где используется многочисленная армия замаскированных солдат обоего пола, любого положения и любой национальности, которая причиняет больше ущерба противной воюющей стране, чем пушечная картечь, и которая стоит больше денег, чем вся армия страны… Кроме того, ведётся война по деморализации, разъединению, расчленению, разложению общества противной воюющей страны, что обрекает на загнивание остающиеся в живых поколения…»[602].
Такой ландшафт исторически вторичной, подчинённой, зависимой, извне эксплуатируемой, угрожаемой судьбы России ради прогресса в «мире Британии», мире промышленности и колониализма, как минимум, исподволь осознавался русскими. Это осознание хорошо видно в логике морального отвержения ими аналогии между Россией и британским владычеством в Индии — и в поиске желательной аналогии с Америкой (США). Отцы коммунизма в целом поддерживали обсуждение этих аналогий, даже отвергая их прямолинейность[603].
А старое русское народничество публично примеряло к себе даже отрицательные образцы передовой Англии[604], но именно для того, чтобы оставаться вместе с ней в едином, общем потоке прогресса, а не на его периферии. При этом общественно-экономическая реальность Америки и Германии, которая многогранно проявлялась в тени риторических формул о прогрессивной «свободе торговли» Британии, не сводилась к простой конкуренции политических образцов, а на деле была яркой картиной подлинного индустриализма с его жёстким социальным контролем и промышленным рабством, где