Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Британский стратег-исследователь совершенно точно определял прямую связь между тотальной войной новейшего времени и порождаемым ею стандартом ничем не ограниченного насилия по отношению к вражеским человеческим ресурсам в целом:
«Роль большой, или высшей, стратегии заключается в том, чтобы координировать и направлять все ресурсы страны или группы стран на достижение политической цели войны — цели, которая определяется большой, или государственной, политикой. Большая стратегия должна выявить и отмобилизовать экономические и людские ресурсы страны или группы стран, чтобы обеспечить действия вооружённых сил… Военная мощь является не только одним из средств большой стратегии, которая в целях ослабления воли противника к сопротивлению должна принимать во внимание и использовать всю силу и мощь финансового, дипломатического, коммерческого и не последнего по важности идеологического давления. (…) Изречение Клаузевица, что „введение… в философию войны принципа ограничения и умеренности представляет полнейший абсурд“…», привело к тому, что война стала «актом насилия, доведённого до крайней степени. Это заявление послужило основой для нелепейшей современной тотальной войны… Всеобщее признание теории неограниченной войны причинило большой вред цивилизации. Учение Клаузевица… оказало значительное влияние на причины и характер Первой мировой войны. Будет вполне логично сказать, что оно же привело и ко Второй мировой войне»[626]
Советские военные историки с началом Второй мировой войны точно так же резюмировали выводы предвоенной военной мысли о сути военнопромышленной мобилизации царской России в той войне: «Отсталая и слабая российская промышленность не могла справиться с теми новыми ответственными задачами, которые поставила перед ней мировая империалистическая война… Россия была не в состоянии мобилизовать свою промышленность так быстро и в таких масштабах, как это сделали другие государства, имеющие мощную индустрию… Мировая война стёрла грань между „фронтом“ и „тылом“ в прежнем понимании этих слов… Развитие авиации уже в период мировой войны сделало уязвимыми жизненные центры страны, расположенные в глубоком тылу… Перенесение войны в глубь страны авиацией в сочетании с мобилизацией всех людских и материальных ресурсов на нужды фронта сделали явно устарелым прежнее понятие о „тыле“ как о спокойном месте, надёжно ограждённом линией фронта от ударов врага»[627].
Опирающаяся на исторический контекст и прецеденты и резко подстегнувшая сталинские индустриализацию и коллективизацию, «военная тревога» 1927 года и во внешнеполитическом контексте, и в интеллектуальной традиции очевидным образом связывалась с её предшественницей начала ХХ века и дублировала её «театр» в лице действующих лиц: Англии, Китая, Японии, антиколониальной борьбы. Маньчжурский инцидент 1931 года, с которого начался захват Маньчжурии Японией, в непосредственной близости от границ СССР, современный японский автор считает поворотным событием: по его мнению, именно этот инцидент «является начальным пунктом развития советской мобилизационной политики со стратегической точки зрения, имея в виду два фронта — на Западе [Германия и Польша] и Востоке [Япония]»[628]. Но здесь он полностью следует исторической концепции сталинского «Краткого курса истории ВКП (б)», в котором изложена эта схема, до сих пор, по сути, так и не преодолённая ни западной, ни отечественной историографией: в декабре 1925 года XIV съезд ВКП (б) берёт курс на индустриализацию («Индустриализация страны обеспечивала хозяйственную самостоятельность страны, укрепляя её обороноспособность…»); 1926 год — индустриализация осознана как задача создания тяжёлой промышленности, в том числе оборонной, средства для финансирования индустриализации «внутри страны» найдены в лице государственных инвестиций за счет централизованных доходов государства и труда крестьянства; поэтому XV съезд ВКП (б) в декабре 1927 берёт курс на ускоренную коллективизацию, пятилетний план на 1928–1933 гг. ставит задачу создания «второй угольной базы Советского Союза — Кузбасс». В конце 1931 года происходит оккупация Маньчжурии Японией, а в 1933-м — приход к власти в Германии Гитлера, что создаёт два центра будущей Второй мировой войны[629]. Представляется, что и осознание русской мыслью Сибири как стратегического тыла для обоих главных театров военных действий — на Западе и на Востоке — стало результатом не самых остро актуальных внешнеполитических событий, а результатом исторической колонизации, предшествовавшей русско-японской войне 1904–1905 гг. Историк обращает внимание, что официальное выделение Дальнего Востока из Сибири стало фактом в конце XIX века[630]. И вскоре этот факт общественного понимания стал фактом фронта.
Но и это, тем не менее, были только лишь те причины, что можно отнести к непосредственному историческому и политическому опыту поколения, генезису его исторического сознания независимо от его доктринальных предпочтений. Более глубокие предпосылки и более широкая историческая реальность сталинизма видятся в комбинации факторов, существовавших независимо от личного опыта поколения и отдельных доктрин, практическую применимость и нелживость которых ещё требовалось доказать. Они целиком располагались не в личной судьбе, а в континууме технико-экономической реальности, социальном опыте совокупности преемственных и противоборствующих поколений, консенсусе государственной мысли. Среди этих факторов представляются важнейшими следующие события на Западе и в России XVIII — ХХ вв:
(1) капиталистическая индустриализация, опыт милитаризации как социально-экономической мобилизации общества;
(2) военно-экономический опыт Первой мировой войны, тотальной
«войны на уничтожение»;
(3) индустриальная «политика населения» (биополитика);
(4) традиционная для русской государственной мысли задача углубления стратегической безопасности России — создания «второго индустриального центра» в Сибири;
(5) мировая практика