Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Послушай, говорю я ей прямо в ухо, я расскажу тебе все, до конца. Но мне надо знать, что ты меня слышишь. Слышишь и слушаешь.
Открывает мокрые губы, отдирает от нёба язык.
Я тебя слушаю, говорит.
Я не могу сосредоточиться, все время вполуха прислушиваюсь к происходящему на улице. Не понимаю, почему никто еще не явился, не понимаю, почему они оставляют нас в покое. С их стороны это лишено смысла, вот что меня нервирует. Мне необходимо найти себе какое-нибудь занятие.
Дверь в первом этаже дома, через который проходишь сюда, во двор, открывается без усилий, древесина настолько прогнила, что не крошится, а продавливается, как глина. Комната буквально заросла паутиной и наполовину заставлена старыми ведрами с краской, их тут целая пирамида, видимо, когда-то собирались сделать ремонт. За дверью обнаруживаю штабель инструментов — клещи, швабры, сверла, молотки, — металлические части настолько проржавели, что по цвету почти не отличаются от деревянных, во всяком случае в темноте. Выбираю предмет, выглядящий крепче остальных, это лопата.
Ни одной беззащитной улитки у колодца, или он высох, или ангелы онемели. Крышка доставляет мне больше трудностей, чем в прошлый раз, но при помощи лопаты, используемой в качестве рычага, мне удается свернуть ее набок. Остальное — вопрос земного тяготения, я успеваю вовремя убрать из-под нее ногу. Руки и плечи у меня ободраны здешним кустарником, царапины уже начинают чесаться. Мглой и мшистой стужей веет из непроглядно черной глубины. Достаю зажигалку, но ее пламя освещает жерло колодца лишь на какие-то полтора метра, а вот меня ослепляет совершенно. Надо подождать, прежде чем отважиться вновь открыть глаза. Да и кокса нюхнуть не мешает. Что бы ни таилось там, на самом дне, от меня оно не сбежит.
Сажусь на край, луна стоит в небе уже малость выше, ломаю несколько веток, чтобы она светила в колодец. В кустах повсюду разбросано битое стекло, словно бы повторяющее рисунок небесных созвездий. Вновь гляжу вглубь. Теперь в сплошной темени различаю несколько чуть менее черных, чем все остальное, контуров. И это все.
Вырываю вслепую несколько страниц из Клариного регистратора, скатываю каждую обеими руками в толстую трубочку и раскладываю их рядком на краю колодца. Они белеют в полутьме; еще не будучи подожжены, они прибавляют света. Зажигаю первую, держу пламенем вниз, пока оно не касается моего запястья, потом отпускаю в колодец.
С уверенностью устанавливаю, что внизу лежит синий пластиковый мешок для мусора и он чем-то наполнен. Какими-то отходами огорода, допустим. В конце концов, двор можно с некоторой натяжкой назвать огородом или хотя бы бывшим огородом. Возможно, здесь косили траву, пропалывали сорняки, отрубали сухие ветви и сваливали все это в мешки. Мешок вроде бы покрыт сверху какой-то грязью. Допустим, его присыпали землей, а потом ее частично смыло дождем. Смыло так, что кое-где мешок проступил наружу.
Отпускаю в колодец одну за другой восемь бумажных трубочек, и последняя из них долетает донизу, не успев погаснуть. Так что мне теперь виден даже пепел семи ее предшественниц. Вижу я и еще кое-что. Изнутри мешок распирает нечто более светлое, так что он в этом месте едва не лопается; похоже, мешок надели на это нечто в обтяжку, а потом оно разбухло, раздулось, начало рваться наружу. Строго говоря, это нечто напоминает человеческое лицо, напоминает крупную, налысо выбритую голову. Начинает пахнуть горелым пластиком. Раньше я и сам был точно таким же разбухшим, правда по другим причинам. То, что, вполне возможно, лежит внизу, было, во всяком случае, достаточно стройным, чтобы скрестить руки на груди, разведя пальцы по плечам. Но сейчас я строен или, вернее, тощ, а нечто внизу превратилось в большого белого кита; даже если дело всего лишь в оптическом обмане и в мешке находятся отходы и мусор, все равно это кит, и ему воздано по справедливости. Пламя гаснет, в колодце опять воцаряется непроглядная темень. Не поджигая девятую трубочку, я отпускаю ее, белую и невредимую, вниз, во тьму. И мне кажется, что я вижу, как она белеет на дне, правда очень слабо. Едва заметно.
Вставая, я спотыкаюсь о лопату и чисто рефлекторно хватаюсь за нее, зато теперь, когда она уже у меня в руках, проще всего воткнуть ее в землю. На окаменевшей лужайке это не удается, а вот в кустарнике, ближе к колодцу, земля должна быть не такой жесткой. После пары неудачных попыток я приношу из мастерской топор и разбиваю землю на площади примерно в два квадратных метра. Хорошо, оказывается, махать в воздухе тяжелым топором. Резкий стук резонирует от стены второго дома с крошечным запаздыванием. Почувствовав, что достаточно, я ногой вгоняю лопату в разрыхленную и разрубленную топором землю. Джесси такое одобрила бы. Мы заведем трех детей. И если один свалится в колодец, у нас останутся еще двое.
На глубине примерно в сорок сантиметров почва и впрямь становится чуть влажнее. Еще один удар — и на лопате оказывается розовый обрубок дождевого червя; извиваясь, он ищет собственную половину. Маленьким мальчиком я порой приезжал на субботу-воскресенье к матери, мы выходили из дому и притворялись, будто возимся на огороде, — отчасти из-за соседей, отчасти ради того, чтобы самим почувствовать себя одной семьею. Тогда я и узнал, что если рассечь пополам дождевого червя, то его половинки продолжат существование, каждая сама по себе, только став вдвое короче, парочка новорожденных близнецов, причем этот процесс можно и продолжить, — и меня интересовало, на сколько же живых частей можно нарубить одного-единственного червя, но я был не из тех мальчиков, что обрывают крылья бабочкам и через соломинку надувают лягушку, пока та не лопнет, поэтому экспериментально я так ничего и не проверил. Я был убежден в том, что и меня самого можно точно так же рассечь на бесчисленное количество маленьких Максов, причем каждый из них станет немного счастливее меня исходного, потому что не будет чувствовать себя таким одиноким.
Земля с лопаты падает в колодец. Вторую половину червя нахожу в ямке, оставленной лопатой, и отправляю вдогонку за первой. Чтобы они стали немного счастливее. И не чувствовали себя такими одинокими.
Мое тело — конгломерат страданий, сливающихся воедино, как звуки в многоголосом аккорде, образуя единство, именуемое мной, и далеко не дисгармоничных. Мой мозг болтается от уха к уху, как кокосовое молоко в свежем орехе. Яма уже достаточно глубока, чтобы в ней можно было похоронить человека, а вот колодец далеко не полон. Делаю паузу и иду взглянуть, не подевалась ли куда Клара.
Какое-то время сижу возле нее совершенно спокойно, зажав сигарету воспаленным углом рта. Клара прекрасна, чтобы смотреть на нее не отрываясь, мне надо научиться моргать попеременно то левым, то правым глазом — и тогда я не упущу ничего важного. Отпихиваю пса в сторону, ее стерегущего, ложусь на мгновение рядом с нею, вкладываю наши тела, как фрагменты головоломки, друг в дружку, чувствую, что я расслабился, и наслаждаюсь успокоительным воздействием ее лишенной запаха кожи.
Затем копаю дальше. Почему бы мне не проработать всю ночь, Джесси бы порадовалась, она принялась бы подпрыгивать на обеих ногах сразу, показывая мне, что я должен ценить жизнь и элементарные вещи, в нее включенные: ночь, воздух, землю, червя и чего еще человеку надо. Проще копать дальше, чем оставить это занятие. Жак Ширак выходит из «домика» поглядеть на меня. Я нахожу ритм. Не то шорох, не то шелест, с каким лопата вгрызается в землю, мое дыхание со свистом и стук земли, падающей в колодец (мешок уже давным-давно засыпан), звуки в целом сочные и тяжелые, сливаются в гипнотизирующую музыку, и я принимаюсь и сам — каждый раз, занеся полную лопату над краем колодца, — издавать тихие звуки лишь потому, что все так прекрасно. Где-то во мне слышится капель, образованная мириадой капель, так бывает всякий раз, когда я думаю о Джесси, как будто я сам всего лишь дно сосуда, на которое капает вода, а ведь пока я копаю, я все время думаю о Джесси — о том, как она сидела тут, на краю колодца, кидала вниз камешки и ждала, пока они не ударятся о дно, и при этом она, должно быть, думала о Шерше, которого любила всей душою, хотя он к ней и не вернулся, и я точно знаю, что она была не способна это понять и поневоле верила поэтому, будто она виновна в его смерти из-за того, что не сдержала страшной клятвы, и тем не менее не переставала ждать его, пока ей не дано было убедиться собственными глазами в том, что он мертв.