Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не хочу. – Таня сказала это энергично, волосы снова рассыпались и упали на лицо.
– Вы даже не представляете, как верно сказали, – обрадовался ГМ.
Таня расхохоталась:
– Я – бабочка, которую вы накололи на булавку.
– Да бросьте вы, в действительности я хочу сказать простое, – смутился профессор, зная за собой привычку именно «накалывать на булавку». – В юности, что ж… В юности бывает обидно даже то, что ты только человек и никем иным быть не можешь. Серьезное, глупое, прекрасное чувство. Но это юность. Да ведь и тогда уже мы сбиваемся в стайки, хочется быть своим среди своих. Дальше: становится тесно в историческом времени, которое не выбирают (в этом, а не в свойствах времени и есть по большей части обида). К примеру, возьмите хоть толкинистов или рокабиллов каких-нибудь. Последние, например, тоскуют по временам, в которые я жил, а они нет, и мне их не то что понять, понять еще можно, но почувствовать сложно. Весь их винтажный стиль. Не буду я сбивать каблуки в поисках леопардового галстука. Но им хорошо друг с другом. В этом смысл, а не в самой их дурацкой ностальгии. В виртуальной реальности мы тоже ищем не чужое, а свое, понимаете? Потому-то вы и не хотите быть шнауцером. Вам нравится быть бассетом и нравятся бассеты. Эта участь в действительности нисколько вас не тяготит, если подумать, и шкурка не тесна. Более того, не только в шнауцера не хочется превратиться, но и водить дружбу со всеми бассетами тоже не хочется, а только с теми, кто дышит одинаково с вами. Хотя убеждение, что дышите вы одинаково, и оно может быть следствием воображения.
– Вся жизнь – сплошное воображение. Тогда за что смерть при этом настоящая? Смерть – настоящее?
– Ну, знаете… Возможно, что не более чем жизнь.
– В каком это смысле?
– Настоящее все – и жизнь, и смерть, – сказал ГМ внезапно отвердевшим голосом. – Воображение – тоже настоящее, иногда в большей даже степени, чем жизнь и смерть.
– Либо это игра ума, либо вы меня запутали. А может быть, и то и другое.
– Коктейль и правда вкусный. Я с вами, пожалуй, научусь пить через соломинку.
* * *
ГМ часто думал о смерти. И все-таки в глубине души он не верил, что умрет. Он многих похоронил и видел, как, словно пригорелостъ или плесень, смерть соскребает с днища оставшееся от человека, чтобы освободить место для следующих, которых в конце ждала та же участь. Где тут образ Творца? Какая, к черту, мысль природы? При чем «лик Сковороды»?
Каждый день в последние месяцы болезни он раздвигал мамины невесомые ноги, обмывал и протирал ее промежность. Но цинично связать это с любовью или хотя бы с собственным рождением воображение отказывалось. По-настоящему он испугался и почувствовал, что глубоко уязвлен, только в последние дни, когда мама перестала его узнавать.
В гробу у кладбищенской часовенки мама была снова прежней, спокойной, с немного поджатыми губами, выражающими недолгую обиду, молчала и смирно и уважительно ожидала конца ритуала. И хотя он помнил, что заплатил в морге за какую-то дополнительную процедуру с парафином, смерти не было.
Много раз он описывал, то есть оплакивал смерть своих героев, но и они, уже полубезумные или пребывающие в ничтожестве бессилия, успевали сказать слова, которые не только подводили черту, но и перекидывали мостик к иным, недоступным уму странствиям. Никто из них не верил вполне в свое окончательное исчезновение. Отказывался подчиняться смерти. Пушкин, уже зная о смертельном диагнозе, на слова Даля «стонай, тебе будет легче» ответил: «Смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» Плетнев признался, что в первый раз, глядя на Пушкина, не боится смерти.
С одной стороны, какое же может быть бессмертие, кроме личного? С другой – разве личность нечто до такой степени ясное и драгоценное, что именно о ее сохранности надо заботиться? Разве сами мы не скрещения и сгустки каких-то непонятных нам энергий? И тогда правы те, кто говорит о смерти как о метаморфозе, переходе в иное состояние. Хотя теории «самодеятельных мудрецов» и кажутся на трезвый взгляд сказочно-научными фантазиями. Но… Но только на взгляд тех, кто озабочен личной аккредитацией в эфире. Вроде графа Льва Николаевича Толстого.
Не к этому ли относится и оговорка Хайдеггера про антропологический взгляд на людей?
И все же одно из двух: либо шедевры искусства, посвященные этой теме, рождены слабодушием смертных, либо сама идея Бога делает, по крайней мере, человеку честь!
* * *
На улицы опустился вечер. Лишь с одной стороны дома были подсвечены, и то как будто не солнцем, а осенним, керосиновым светом лампы, отчего город казался большой старой квартирой, в которую, оживленно улыбаясь, стекаются домочадцы. Кухней пахла листва, было душно, хотелось сквозняка.
– Но ведь это только слова, – горячо говорила Таня, – попытка защититься. «Монист и материалист клетки». Чушь какая-то!
– Таня, вообще-то это так называемая натурфилософия, может быть, на грани с натурспекуляцией, не знаю. Как два сугубых профессионала жизни, то есть дилетанты, мы ее обсуждать не будем. Заболоцкий считал, что и животные, и растения, и люди – все это «государства атомов», которые должны претвориться в эфир, в лучистую энергию, частицу, волну.
– Прекрасная перспектива! Человек превратится в луч. И что?
– Вы не понимаете. Заболоцкий был уверен, что сущность не умирает вместе с организмом. Потому и готов был превратиться не обязательно в луч, в цветок, например.
– Красиво, но все равно бессмысленно.
– А вы хотели бы переселиться в иной мир со своими орехами, керамической кошечкой, Шубертом и сменой белья?
– Со своими чувствами и представлениями. Это ведь не смена белья? А если я буду уже не совсем я, то это не бессмертие, а какой-то бартерный обмен. Меняю себя на право жить в виде цветка.
– Вы только послушайте:
Я умирал не раз.
О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела!
Нет, лучше вот это:
И я, живой, скитался над полями,
Входил без страха в лес,
И мысли мертвецов прозрачными столбами
Вокруг меня вставали до небес.
И голос Пушкина был над листвою слышен,
И птицы Хлебникова пели у воды.
И встретил камень я. Был камень неподвижен,
И проступал в нем лик Сковороды!
Неужели вы думаете, что поэзия просто врет, а все поэты – сумасшедшие? Наука требует проверки опытом, но разве то, что тысячи поколений воспринимают в искусстве как присутствие высшей реальности, не та же проверка опытом?
ГМ чувствовал, что говорит заученно и сам впервые не вполне доверяет тому, что говорит.
Калещук однажды, как всегда подвыпивши, убеждал его, что музыка, поэзия, вообще искусство – только индивидуальный обмен массовыми иллюзиями. Ценности искусства, в таком случае, ничем не отличались от ценности денег, которая и существовала только благодаря условиям договора, соглашения. ГМ тогда сильно на него рассердился. А сейчас подумал: стопроцентная жажда бессмертия разве может гарантировать хоть один процент бессмертия реального? И возможно, художник чем глубже погружается в индивидуальный опыт, тем больше попадает на общее? И во всяком случае ГМ был недоволен тем, что взял для примера Заболоцкого, которому всегда втайне не доверял.