Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, не только «обаяние силы власти», но естественное состояние дружбы с теми, с кем избранная советская интеллигенция, как ей казалось, разделяла Власть и Ответственность за страну. И не только избранные, но и широкие круги интеллектуалов вовлекалось в дружественное общение с чинами ГПУ-НКВД. Сын известного разведчика Павла Судоплатова вспоминает: «На Мархлевке и на даче мы жили своей семьей, бывали лишь родственники родителей, их дети, из сотрудников – семейство Рыбкиных, Соболь (Гуро), Зубовы, Ярославские, мамины друзья из культурной интеллигенции Москвы (выделено мной – К.К.); гостила у нас Елена Станиславовна из Одессы – ее настоящим именем названа героиня “Двенадцати стульев”» (26). Мама тогда еще юного Судоплатова-младшего официально надзирала за московской интеллигенцией – и ничего, «дружба» это называлось. Да и о родственных связях мы еще поговорим.
Чекисты тоже в долгу не оставались, и укрепляли своим жизненным опытом советскую литературу. Бывший народным комиссаром внутренних дел Латвии (а затем и Председателем тамошнего Совета Министров), Вилис Лацис прославился как писатель. Кровавый сообщник Берии В. Меркулов увлекался литературным творчеством, писал пьесы и публиковал их под псевдонимом Всеволод Росс, одна из них – «Инженер Сергеев» – даже ставилась на сцене Малого театра. Про судьбу «литератора» Андрея Свердлова мы уже вспоминали. А подручный сталинского прокурора А. Вышинского и автор сверхпопулярных детективов следователь Лев Шейнин!
Разумеется, дружба с «органами», любой значимой пролетарской властью, подразумевала получение обласканными литераторами определенных преференций, о чем свидетельствуют скупые страницы агентурных донесений:
«Агентурная записка Ист[очник] – “Минарет” Принял – Федоров
Случайно встретившись на улице (Невский) с Б.А. Лавреневым мне удалось услышать от него следующее:
– Сейчас работаю над сценарием “Первой Конной”, работа и интересная, и волокитная. Главная беда в том, что материалы необходимые не достанешь. Достать-то я их все равно достану, но время идет. Дело в том, что в уважаемом Наркомате обороны страшенная камарилья, склоки и т. п. закулисные истории. Буденный, узнав о том, что сценарий буду писать по инициативе Ворошилова, встал в амбицию: “Пусть Клим и материалы дает”. Обиделся, значит.
Вопрос к Лавреневу (мой): “А если бы инициатива была со стороны Буденного?”
Лавренев: “То Ворошилов бы начал палки в колеса вставлять. Там у них такое делается, я те дам. Во всесоюзном масштабе, что называется”.
По словам Лавренева, он поставил условие Ворошилову, напишет сценарий и чтобы получил 3-х месячный отпуск в Париж. Ворошилов якобы согласился.
О своих взаимоотношениях с Наркоматом обороны (о взаимоотношениях, конечно, на короткую ногу) Лавренев любит распространяться везде и всюду: и в клубе, и при встрече со знакомыми на улице, и даже в магазине, покупая папиросы. Рассчитывает главным образом на эффект, который производят на невольных слушателей его высказывания, причем слушатели, конечно, бывают приятно удивлены, узнавая, что говорит известный писатель Лавренев» (27).
И смех, и грех. Но так ли наивна была власть в своих играх с интеллигенцией? Следует еще раз подчеркнуть, что на уровне государственного строительства режим все-таки относил интеллигенцию к чуждой, враждебной и криминально-болезненной категории. Личная дружба вождей с «высоколобыми» ни в коем случае не останавливали разработку сотрудниками органов различных представителей интеллигенции. «Оперативки», аналогичные доносу про Лавренева, сохранились практически по всем известным деятелям той эпохи – от Ахматовой и Булгакова до Эйзенштейна. Координировал данную работу четвертый, секретно-политический отдел (СПО). СПО курировал следующие контингенты оппозиции и интеллигенции (последовательность перечисления сохраняется строго по документу): «Троцкисты, правые, меньшевики, эсеры, бундовцы и другие антисоветские партии и группировки; духовенство, сектанты, интеллигенция – артисты, писатели, художники, врачи; система НКпроса (народного комиссариата просвещения – К.К.); Комитет искусства, научные учреждения» (28).
Дружба многочисленных бабелей, лавреневых, бриков и других совинтеллигентов с органами абсолютно не мешала чекистам системно добивать остатки старых образованных классов. Так, еще в 1930 году (25 сентября) в «Правде» было сообщение о расстреле сразу 48 руководящих работников пищевой промышленности («организаторов пищевого голода») во главе с профессором А. Рязанцевым. Само собой, широко известные «Шахтинское» дело или процесс «Промпартии», менее знаменитое дело «Эрмитажников», когда по сообщениям майских газет 1931 года, комиссия по проверки Эрмитажа выяснила, что «в числе сотрудников музея до самого последнего момента работали чуждые элементы».
При первой публикации «Мастера и Маргариты» в журнале «Москва» почти полностью была вырезана цензурой глава «Сон Никанора Босого» (одиннадцать страниц текста). Современному читателю не совсем понятна такая строгость к описанию нелепого сна. Между тем, люди старшего поколения прекрасно понимали, что речь идет о грандиозной кампании по отъему ценностей у населения в начале 30-х годов. Вспомним также арест Мастера – его трехмесячное отсутствие «с половины октября» и его возвращение в пальто с «оборванными пуговицами» (в советских тюрьмах у арестантов отрезались пуговицы на одежде, изымались пояса, ремни, шнурки). Да и в «Золотом теленке» сквозит настроение шаткости и управленческой чехарды конца 1920-х – начала 1930-х годов: «Не успевал номер пятый как следует войти в курс дела, как его уже снимали и бросали на иную работу. Хорошо еще, если без выговора. А то бывало и с выговором, бывало с опубликованием в печати, бывало и хуже, о чем даже упоминать неприятно». «Неприятно» в данном контексте следует понимать, как уголовную ответственность.
Но в целом, «товарищи», в отличие от «царских недобитков», долго чувствовали свою безнаказанность, а то и прямую защиту государства, которое предоставляло им различные преференции и льготы. Например, когда разразился великий голод начала тридцатых, в райкомы пострадавших от голода районов пришла совершено секретная инструкция ЦК, которая гласила: «Самое страшное, если вы вдруг почувствуете жалость и потеряете твердость… Иначе некому будет вернуть урожай стране» (29).
О многом вспоминать неприятно, но необходимо – когда наследники палачей рядят их в тогу жертв, становится не просто противно. Опасно делать выводы, опираясь на неверные предпосылки – история тогда начинает развиваться по разрушительному сценарию, что и получилось с нашей общей страной.
Репрессии против остатков старой интеллигенции и прочих образованных классов шли все 1920-е и в начале 1930-х годов, причем применялись те же методы, что в 1937 году – психологическое давление, пытки и, как венец правосудия, – расстрел. И наследники совинтеллигентов не очень-то тех репрессий пугаются. Им, попросту говоря, наплевать на то, что происходило до удара 1937 года непосредственно по их привилегированному классу.
Бывший переводчик Сталина В. Бережков вспоминал, как в Киеве из тюрьмы, после какого-то интеллигентского псевдо-процесса, выпустили его отца, инженера-специалиста с дореволюционным стажем: «Отца сопровождал маленький человечек в военной форме и портупее, в петлицах по две шпалы, что означало довольно высокий ранг. Волосы у него были рыжие, вьющиеся и, похоже, давно не чесанные.