Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это самая южная точка Соединенных Штатов, – говорю ей я. – Мы на грани того, чтобы покинуть собственные границы и броситься с головой в море. Именно поэтому люди приезжают сюда – писать романы и менять ориентацию.
Когда на второй вечер она звонит отцу, чтобы рассказать ему о том, какой тут ароматный ветерок и как сочны морепродукты, голос папы становится очень резким. Ему уже очень не хватает той объединяющей силы, которая позволяет ему жить здоровой, сладкой и сплоченной жизнью, к которой он так привык. Духа, играющего в его собственной вселенной роль бога любви.
– А мне от твоих слов совсем не хорошо! – рявкает он сквозь пространство и время, и мама спешно кладет трубку. Ее щеки краснеют, а глаза блестят, прямо очень. Что-то в ее лице меняется, и мы с Джейсоном снова собираем ее прежнее выражение по кирпичикам при помощи шуток, как мы с братьями и сестрами делали это в детстве. Придвинувшись к ней на диване поближе и положив голову ей на плечо, я вдруг чувствую, как на меня накатывает то же легкое отчаяние, которое так часто накатывало прежде, когда я тихо говорила отцу: «Я могу написать только о том, что ты говоришь, – тихо говорю я отцу, устав редактировать его с той детской бдительностью, которая выбирает только те цитаты, что показывают его самую яркую сторону. – Пожалуйста, дай мне что-нибудь. Будь человеком».
– Ты его знаешь, – говорит мама почти что сама себе. – Ему нужно, чтобы я всегда была рядом.
Мы проходим милю за милей. Как же мощны наши ножищи. Нас будто выпустили из клетки. Джейсон и моя мама убедили себя, что на этой неделе в городе проходит съезд двойников Эрнеста Хемингуэя, и отговорить их пойти туда – просто дохлый номер.
– Посмотрите только, сколько тут здоровенных мужиков с пушистыми белыми бородами! – запальчиво тыкают они пальцами во все стороны, когда мы проходим мимо битком набитых баров на улице Дюваль.
– Я думаю, они просто все старые, – тактично говорю я. Ну и наверняка пьяные в корягу, и просят всех встречных-поперечных женщин называть их «папочками». И все же под этим палящим солнцем приятно размышлять о гениальном до глупости Хемингуэе, обладавшем моралью человека, который выучил Библию наизусть. Когда я думаю о нем, мне очень трудно представить, как он занимается одним из этих типично-маскулинных дел, которые все привыкли с ним ассоциировать: например, стрельбой в слонов, снятием шкур с леопардов или гонкой за взмыленными буйволами. Я представляю, как он стоит с невесомым хрустальным сундуком в руках, не то в форме гроба, не то кафедры, и как его сюжеты выходят из этого сундучка в виде правильных, прямоугольных книг.
Один из «Хемингуэев» резвится посреди пешеходного тротуара, да так, что из-за него я чуть было не врезаюсь в витрину магазина. Выпрямившись, я вижу за стеклом футболку с изображением желтой собаки, которая вылизывает свой зад, и подписью: «Не могу поверить, что это не масло!» Ну и кто сказал, что все великие писатели мертвы? Мама с отвращением разглядывает надписи на футболках, очевидно, вспоминая фиаско с сестриной футболкой «Пожалуйста, отсоси мне», и я прямо вижу, как у нее руки чешутся схватиться за ножницы. Мимо нас проходит еще один Хемингуэй и подмигивает мне так, словно ему рыболовный крючок в глаз попал.
– Почему они не решили провести съезд двойников Уоллеса Стивенса? Или гуннских лесбиянок, одетых как Элизабет Бишоп? [57] – ворчу я. Не-ет, они выбрали Хемингуэя, и теперь куда ни плюнь – он тут как тут, наступает нам на пятки, улыбается и кивает бесконечным количеством своих седых голов. В сувенирном магазине музея сокровищ, среди разъеденных морской солью оловянных восьмерок и фальшивых изумрудов, горящих холодным голубым огнем, я беру книгу цитат Хемингуэя о писательстве – она лежит между книгой цитат Хемингуэя о рыбалке и книгой цитат Хемингуэя об охоте на крупную дичь. Очевидно, ничего другого, кроме цитат, он не произносил. И читаю:
«Забудь о своих личных трагедиях. Мы рождаемся обиженными, но, прежде чем ты сможешь писать о чем-то серьезно, тебе нужно пережить страшную боль».
Я громко смеюсь. Мы рождаемся обиженными. Старый добрый Хемингуэй. Старый разобиженный шлюший сиськоглот или как бы он сам, черти б его драли, выразился.
– Вот что происходит, когда президент легализирует табак, – говорит мама, кивая в сторону еще одного Хемингуэя, который проносится мимо нас, вполне живой и ни чуточки не мертвый, собранный воедино этим крепким соленым ветером с моря. Я решаю не говорить ей, что Хемингуэй курил трубку, а не сигары. А также, что своей дерзкой декларативности он научился в «Канзас-Сити Стар» [58].
Всегда было интересно, что лучше посетить, дом писателя или его могилу? Я понятия не имею, где похоронен Хемингуэй (наверняка, в желудке какого-нибудь медведя), но дом точно здесь: с террасой, под сенью шуршащих широкими листьями пальм, по-прежнему населенный шестипалыми кошками. Белые стены, полные воздуха окна, гиды, выдающие одно совершенно правдивое утверждение за другим. Люди толпятся на лестнице, ведущей в его кабинет, и делают одинаковые снимки того места, где думал великий. Вряд ли можно найти еще одну комнату, в которой был бы так жив призрак человеческого мышления. Когда мы выходим из железных ворот, через дорогу мы видим продавщицу – она стоит под тенью зонтика и продает кокосы с просверленными в них дырочками. Они стоят по четыре доллара за штуку, мы покупаем два, не осознавая, что они бездонны и что мы не доберемся до дна, сколько бы не пили их легкое, вяжущее молоко. С первым же глотком из красных соломинок мы узнаем от продавщицы, что кокосовая вода – это «универсальный донорский материал, и ее использовали для переливания крови во время войны!» Казалось бы, невероятно, но это оказывается правдой.
Когда мы с Джейсоном жили в Мировой столице Рыболовов [59], мы ездили в Киз всякий раз, когда нам удавалось наскрести денег – примерно раз в год. Это были одни из первых наших отпусков, которые мы провели наедине друг с другом. Днем мы не вылезали из моря, а все сказанное по ночам не имело значения, это было всего лишь дыхание, наполовину речь, наполовину серебристые пузырьки, поднимающиеся с глубины. Было в этом что-то ламинальное, чувствовалось что-то ламинальное – мы словно дрейфовали между двумя состояниями – вперед-назад сквозь мраморную арку, мы – плоть в движении, мы – волосы русалок и бедра, живущие жизнью волн. Сейчас ночь. Я слушаю тихий рев и вспоминаю о том, как Джейсон однажды назвал длинные волосы «русалочьей болезнью». И улыбаюсь. Дождь накрапывает. Люблю воду.
В среду днем мы едем на пляж. Мама никогда не плавает, поэтому я захватываю для нее из нашего домика дешевый любовный роман под названием «А если он опасен?» Ну ничего себе, кто-то может быть опасен, но пока не прочитаешь – не узнаешь, так ли это. Как будто под мою маму писано. Она с легким отвращением рассматривает полуобнаженного шотландца на обложке, но тут у нее звонит телефон. Она хватает трубку, ее лицо заливает свет чистого предназначения – кто-то нуждается в ней!