Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первой трети 1930-х годов, когда Болшевская коммуна была на пике своей международной славы именно как центр перевоспитания, поток благожелательных иностранных комментариев оказался осознанно перенаправлен на внутреннюю советскую аудиторию — для доказательства того простого факта, что здесь имел место один из великих, даже, можно сказать, чудодейственных рывков советской страны вперед. Заинтересованные вопросы о Болшево от высокопоставленного американского чиновника, направленные в адрес советского прокурора Вышинского американским посольством в 1935 году, дают представление о том, насколько далеко распространилась слава Болшевской коммуны{526}. Кроме того, именно в это время советская правоохранительная система, сравнительно мягкая в 1920-е годы, стала гораздо жестче относиться к малолетним преступникам. Репрессивные меры против трудновоспитуемых несовершеннолетних начали более активно применять в период после насильственной коллективизации и голода 1930–1933 годов, когда снова появилось огромное количество беспризорных детей и резко возросла городская преступность. Эта перемена отношения к сиротам и малолетним началась в недрах НКВД и милиции, но связь между рецидивизмом и общественно опасными элементами была частью более масштабного явления — «социализма военного положения» 1930-х годов, который превратил репрессии в отношении маргинализованных слоев населения, осуществлявшиеся зачастую по приказу Ягоды, в движущую силу массовых арестов и политической профилактики{527}. По иронии судьбы, апогей международной славы Болшевской коммуны в годы Народных фронтов совпал с «самыми репрессивными кампаниями против малолетних правонарушителей, которые когда-либо имели место в сталинскую эпоху». Кульминацией этого процесса стал декрет от 7 апреля 1935 года, по которому возраст наступления уголовной ответственности снижался с 16 до 12 лет; издание декрета совпало с массовым выселением бездомных детей из городов. Ягода, как давний попечитель Болшево, снова оказался на переднем крае борьбы с криминальными элементами, поскольку в СССР активно внедрялось мнение, что «закоренелые», «злостные» и «порочные» криминальные элементы следовало выселить из охраняемых социалистических городов и изолировать в особых трудовых лагерях. Мероприятия по борьбе с «детской преступностью» середины 1930-х годов скорее напоминали наказание врагов, а не перевоспитание, которое выставляли напоказ в Болшево{528}.
В то же время иностранное одобрение болшевского метода заняло особое место во внутренней пропаганде сталинского нового порядка. Иностранные делегации привлекались с целью поддержки идеи Горького о том, что чудеса становятся былью. Французский коммунист-интеллектуал Анри Барбюс, посетивший коммуну, снискал наибольшее одобрение, потому что его замечание попало точно в цель: Болшево — это прекрасная метафора для всей социальной системы, «маленькая республика в большой». В 1930 году в одной из статей журнала Горького с гордостью отмечалось, что в сотнях мест по всему СССР преступники перевоспитываются с помощью труда. На самом деле не Болшевская коммуна, а лагерь «особого назначения», который Горький посетил на Соловках, был прототипом этих сотен мест, ставших впоследствии всемирно известными в качестве «архипелага ГУЛАГ». Как и в фильме Николая Экка «Путевка в жизнь», где дети работают с инструментами и поднимают тяжести на строительстве железной дороги, квалифицированный ремесленный труд в Болшево и тяжелый ручной труд в лагерях помещались под общую рубрику «труд»{529}.
В очерках о Соловках Горький неоднократно называет эти северные острова «подготовительной школой» к Болшевской коммуне, снова связывая концлагерь ОГПУ с успешной детской коммуной, которую чекисты активно использовали как образцово-показательное учреждение. Невероятно, но Горький легко смог произвести такую привязку, потому что на Соловках начала действовать собственная хорошо оборудованная детская трудовая колония. Будущий академик Лихачев во время своего заключения в Соловецком лагере работал в криминологической лаборатории, где в его обязанности входил отбор бывших бездомных детей и малолетних преступников для соловецкой «Детколонии», «вскоре переименованной в Трудколонию и печально известной в связи с посещением Соловков Максимом Горьким в 1929 году». Лихачев вспоминал, что это было место, где детей «спасали» в чистоте, в привилегированных и крайне аномальных по сравнению с общелагерной жизнью условиях{530}. На самом деле именно во время первого визита Горького в Болшево, 8 июня 1928 года, в компании с Ягодой родилась идея о повторном посещении писателем Соловков. Погребинский, который сблизился с Горьким как раз в то время, вошел в число чекистов, сопровождавших его в поездке на Север, а одной из целей этой поездки был отбор 300 детей (и по крайней мере одного взрослого заключенного) для перевода из Соловецкого лагеря в Болшево в 1929 году{531}.[44] Таким образом СЛОН «облагораживался» при содействии Болшево.
Очерки Горького о Болшево и Соловках строились вокруг темы достижения и преодоления цивилизационных норм передового Запада. В газетной статье 1928 года он писал, что хваленый гуманизм передового Запада привел к такому варварству, как кастрация преступников в Соединенных Штатах; теория Ломброзо о врожденной склонности к преступным действиям противоречила принципам гуманизма и в конечном счете оправдывала своего рода классовый геноцид, поскольку исходя из данной теории преступников следовало уничтожать. В отличие от этого «подлинный гуманизм» имел место только в СССР — в местах, подобных Болшево. Однако как показал Дениэл Бир, за особым значением, которое в ранний советский период придавалось криминологии и другим наукам, связанным с перевоспитанием и приматом среды над сознанием, скрывалось объединение социологических и биологических категорий. В 1928 году, как впоследствии и в 1934-м, в знаменитом восхвалении чудес перевоспитания при использовании принудительного труда на строительстве Беломорканала, «в языке Горького чувствовалась тенденция, укрепившаяся за предыдущие 50 лет, — пропускать социальный опыт сквозь призму биологии. Хотя криминологи раннего советского периода могли отвергать и действительно отвергали существование врожденной преступности по Ломброзо, в действительности они признавали, что классовое сознание и классовые инстинкты могли… передаваться от родителей детям»{532}. Это объясняет, почему Горький с такой готовностью прибег к дегуманизирующему физическому описанию болшевских коммунаров, пропитанному тем самым языком евгеники, который он обличал в американском случае: дети там были здоровые, «хорошо построенные», среди них было очень мало обладателей дегенеративных или тупых лиц. К 1936 году, ко времени написания предисловия к коллективному сборнику «Болшевцы» — 549-страничному, не вполне соответствующему действительности рассказу об истории «перековки» детей в коммуне, — Горький перешел от антизападного настроения к полному отрицанию гуманизма в «буржуазной Европе», утверждая, что она «звереет» и теряет даже «остатки человекообразности»{533}.