Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничуть не удивительно, что созерцание и страх смерти становятся для нас более привычными по мере приближения к ней, что жизнь словно отступает с расстройством здоровья и упадком духа и что по мере того, как все нас окружающее оказывается подверженным постоянным переменам и случайностям, по мере того, как убывают наши силы и красота, надежды и страсти, по мере того, как покидают нас наши друзья и наши привязанности, – мы постепенно начинаем ощущать себя смертными!
Смерть я наблюдал всего раз – то был младенец. Было это много лет назад. Взгляд умершего был спокоен и безмятежен, выражение лица – красивым и твердым. Казалось, будто в гробу, в окружении цветов, лежит фигура, вылепленная из воска. Казалось, передо мной скорее образ жизни, нежели смерти! Дыхание не оживляло губы и грудь, ни образы, ни звуки никогда больше не войдут в эти глаза и уши. Я смотрел на мертвеца и не видел в выражении его лица никакой боли; казалось, он радуется, что скоротечным мукам жизни пришел конец… Помню, я не мог примириться с мыслью, что на младенца опустится крышка гроба, я словно задыхался – и все же, когда теперь я вижу, как ветерок колышет густую траву над его могилкой в дальнем конце кладбища, на сердце становится легче.
Изображение из мрамора или слоновой кости, наподобие памятника двум детям в Чентри, вызывает истинный восторг. Почему мы не сокрушаемся, что мрамор неживой, что ему не хватает дыхания? Он и не был никогда живым, и трудность перехода от жизни к смерти, борьба между жизнью и смертью в нашем воображении – вот что, собственно, сбивает нас с толку, ставит в тупик, наводит на мысль, что мертвый младенец по-прежнему хочет дышать, радоваться жизни, смотреть по сторонам, чему препятствует ледяная рука смерти, сковывающая все его способности и притупляющая чувства; что, если б он только мог, он бы пожаловался, что изваян из камня. Быть может, религия примиряет наш рассудок с этой переменой скорее, нежели все прочие соображения, ведь вера изображает дух освободившимся от тела и улетевшим в иные сферы. Вот почему, предаваясь размышлениям о смерти, мы поневоле сравниваем ее с жизнью, отчего она и выглядит таким чудовищным монстром. Мы думаем не о том, что чувствуют мертвецы, а о том, какие чувства должны испытать мы сами.
И из могил взывает глас Природы,
И в прахе пламя жизни негасимо.
<…> К страху смерти, помимо нашего желания, примешивается еще одно болезненное чувство. Происходит это, когда мы пытаемся представить себе, как отнесутся к нашей кончине другие. Будь мы уверены, что нас станут оплакивать, мы могли бы особенно не беспокоиться. Увы, патетическая просьба покойного, начертанная на могильном камне на сельском кладбище: «Не плачьте обо мне, любимые жена и дети», как правило, неукоснительно исполняется. Оттого что мы склонны преувеличивать свою значимость, что утешаем себя сочувствием окружающих, мы полагаем, что наш уход явится для общества невосполнимой потерей. Увы, даже для родных и близких потеря эта не столь велика – рана затягивается быстрее, чем можно было ожидать. И все же наш дом нередко оказывается лучше улицы; на следующий день после нашей смерти люди ходят по городу точно так же, как и раньше, и их число не становится меньше. Пока мы были живы, мир, казалось, существует только для нас, ради того, чтобы ублажить нас и развлечь. Но вот наше сердце перестало биться – а все идет по-прежнему, и мир после нашей смерти задумывается о нас никак не больше, чем при нашей жизни. Миллионы людей лишены сантиментов, и мы с вами заботим их ничуть не больше, чем обитатели Луны. В лучшем случае нам воздадут должное спустя неделю в воскресной газете и, если очень повезет, в конце месяца напечатают некролог! Что ж удивляться, что нас забывают, не успеваем мы сойти со сцены жизни, – когда мы стояли на ней, нас не замечали точно так же! Мало сказать, что наши имена неизвестны в Китае, – о них не слышали и на соседней улице. Мы считаем себя частью вселенной и полагаем, что нам вселенная обязана столь же многим, как и мы ей. Это – очевидное заблуждение. Впрочем, если это не беспокоит нас сейчас, то в загробной жизни не будет беспокоить тем более. Пригоршня праха не способна ссориться с соседями или подать жалобу на Провидение; обладай она способностью говорить, она бы воскликнула: «Ступай своим путем, старый мир, вращайся в небесах, нам с тобой больше не по пути!»
Поразительно, как быстро забываются богатые и знатные, и даже те, кто при жизни обладал огромной властью.
Деньгам и власти чуть достанет силы,
Чтоб дотянуть от колыбели до могилы[277].
Пройдет совсем немного времени, и от власти и денег не останется и следа. Принято считать, что «память о великом человеке способна пережить его не более чем на полгода». Наследники и преемники прибирают к рукам его титулы, власть и богатство – все то, чем был он славен, из-за чего ему угождали, – и от него не остается ничего, что бы приносило радость или пользу миру. Между тем потомки вовсе не так уж безразличны к нашей памяти, как может показаться, но свою благодарность и восхищение они воздадут лишь тем, кто принес им пользу. Память они сохранят лишь о тех, кому обязаны наставлениями и удовольствиями, и помнить нас будут ровно столько, сколько мы им, в их представлении, дали. Чувство восхищения возникает только на этой почве, и это совершенно естественно.
Наша изнеженная любовь к жизни является следствием искусственного состояния общества. Раньше люди предавались опасностям войны, или ставили на кон все, что у них было, или же отдавались безудержной страсти, и, если в этом не преуспевали, жизнь становилась для них обузой. Теперь же наша сильнейшая страсть – это витание в облаках, наш основной досуг – чтение новых пьес, новых стихов, новых романов, и всем этим можем мы заниматься сколько душе угодно, абсолютно ничем не рискуя, ad infinitum[278]. Если мы перечтем старинные истории и рыцарские романы, написанные до того, как belles-lettres[279] до предела упростила человеческие отношения и свела страсть к пустой, бесцельной игре словами, то увидим, что их герои и героини не разменивают свою жизнь по пустякам, но высоко ее ценят и бросают вызов судьбе. Они устремляются в пучину