Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно ли выйти за пределы Воображаемого и Символического? Постмодерный психоанализ и школа символического интеракционизма отрицают такую возможность, давая довольно циничные ответы. Все мы – дети либеральной иронии, актеры в театре жизни, участники перформанса, где главную роль играет само бытие, сама постправда. Беспощадный вывод Жижека о том, что вся действительность является идеологической[160], толкает философа на оправдание этой действительности, при всем его критицизме. Критическая теория левых становится частью идеологии глобального мира, идеологии коллективного Запада: всё равно ведь от идеологии никак не избавиться.
Разочарование в постмодерном психоанализе толкнуло нас к мысли о необходимости возвращения онтологии и традиции как единственном пути освобождения Реального при помощи не только и не столько самого Реального, сколько Символического (еще раз вспомним, как родственники аперли обезумевшую Наташу Ростову). В западной парадигме среди всех психоаналитиков о кантовском категорическом моральном императиве как о пути к Реальному через этику говорит только одна исследовательница – Алёнка Зупанчич, – которая пытается вывести любовь в область нравственной свободы из области экрана, из царства плавающих означающих, из отождествления любви и психоделической фасцинации, патологического взаимного восторга пользователей[161]. В этом смысле Зупанчич чрезвычайно близка русской религиозной философии, которая вся пронизана хайдеггерианской тоской по бытию. Мы никуда не можем деться от истинных событий бытия. Мы не можем потерять экзистенцию, потому что мы потерям ценностные ориентиры для жизни и самоидентификации, оказавшись в кромешной пустоте чистой негативности. Значит, рецепты исцеления от крайних левых против глобализма не сработали, будучи подхваченными на подлете самими глобалистами. Говоря об истине бытия, мы, естественно, имеем в виду духовную истину, истину Пушкина и Достоевского, а не частные этнические консервативные концепты.
Смех над трагедией – это репрессивный постмодерный смех. Сначала нам кажется смешной то, что действительно является смешным, – напыщенная мещанская мораль консерватизма, деградировавший и выхолощенный модерн. Но релятивация на этом не останавливается и вместе с осуждением устаревших и косных внешних структур, осуждается и отбрасывается внутренняя моральность, самость как таковая, о чем красноречиво свидетельствует гедонизм. Релятивация не имеет границ. К чему она приводит, мы уже знаем: к отчуждению и опустошению, которые заполняются новыми идеологиями тоталитарного либерализма и национализма, потому что человек не может долго пребывать в пустоте. Он добровольно отдает новому Большому Другому в лице извращенного Отца свою свободу. Устанавливается общество тотального глобального контроля. На смену мертвому Отцу либеральной иронии приходит гротескный отец неофашизма, либерального фашизма, комедия становится трагичной. Бадью, Маркузе, Риккер, Бауман, Бодрийяр, Жижек достаточно писали об этом, но раньше, чем западные критики, – Достоевский и Бердяев. И потенциал разоблачения общества постмодерна до постмодерна, в русской религиозной философии, – гораздо выше, чем вся европейская неомарксистская критика.
Что же произошло, что западное духовное подполье так сдало позиции? Со всей очевидностью следует ответ: страх перед принятием вины и ответственности и неспособность быть безальтернативно мужественной самостью в условиях западной пропаганды, когда цензура просто «отменяет» человека, установил царство полного конформизма. Идолы рынка исковеркали язык марксизма так, что он стал кукольной, карманной оппозицией, альтерглобализма больше не существует, если он вообще когда-то и существовал: форум Порту-Аллегри слился с форумом Давоса, коммунисты стали либеральными коммунистами, левыми либералами, новыми левыми, толеризирующими, «не замечающими» и даже оправдывающими исходящий от глобального мира ультраправый радикализм. Этот жесткий и довольно неприятный вывод был сделан нами на основании одного простого симптома: русофобии.
Либеральная пропаганда очень легко со времён Бжезинского и Фукуямы распознается по русофобии. Этот простой симптом делает невозможным марксистский вывод о том, что главное – это классовая травма, порождающая конфликт богатых и бедных, независимо от места географического положения и гештальта. Якобы нет цивилизаций, нет Запада и Востока, нет «Европы и России» Данилевского: классовые проблемы повсюду – одинаковы, богатые всех стран мира соединяются в конспиративном заговоре против бедных, Россия – такая же глобальная, как и Америка. Мы бы охотно приняли этот вывод, особенно по части критики финансовых олигархов, потому что в какой-то мере это действительно так, если бы западные и зачастую отечественные марксисты, исходя из некоего воображаемого сценария интернационализма, истолкованного как западнический космополитизм в духе постмодерна, не начали критиковать Россию по чисто англосаксонским политическим лекалам «консерватизма», «догматического православия», «империализма» и, главное, – за специальную военную операцию против украинского нацизма, оправдывая тем самым главный либеральный приоритет – русофобский национализм – и оказываясь в одном окопе с либералами: ситуативно или осознанно, не имеет значения. Образовался нелицеприятный двойной код: все глобалисты – глобальны одинаково, но Россия – «страшнее» всех. При этом наличие националистов на Украине современных либеральных марксистов больше не смущает. Данного предпочтение говорит нам о полной апроприации левого протестного движения против западного капитализма постколониальной парадигмой этого же капитализма. То же самое, слишком то же самое.
Именно поэтому мы вновь возвращаемся к онтологии, аксиологии, цивилизационизму, духовному традиционализму, избегая при этом действительных крайностей этнического консерватизма и хуторянства. И возвращение это происходит не через фольклор, дабы не быть обвиненными в национализме «русского стиля», а через этику, через общечеловеческие ценности и универсалии культуры. В нашем контексте традиционные цивилизационные смыслы Родины никоим образом не противоречат универсальному субъекту этики: нет конфликта между языковым, культурным и общечеловеческим, божественным. Петр, Пушкин, Достоевский, Соловьев, Бердяев сняли этот конфликт. Любая цивилизация имеет общечеловеческий потенциал, вступая в диалог культур и неся в своем микрокосмосе целый мир, универсалии же культуры опираются на дочерние структуры в виде цивилизационных смыслов. Единство многообразия и многообразие в единстве – такова формула нашего традиционализма в тесной связи с универсальной этикой космоса, но никак не глобального мира.
Этика – дело чрезвычайно серьезное. Оно наполнено высокой патетикой подлинного сострадания Ближнему. Сострадание не тождественно co-эффекту, когда мы слепо идентифицируем свою эмоцию с