Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь идет своим чередом без меня. Но и без того, чтобы меня больше не было. Я только изъят из этого мира. Запечатан в своей каюте-могиле. Даже земли вокруг нее нет. Я не должен сгнить, это было бы слишком легко. Даже на морское дно не вправе она опуститься, где я бы, возможно, растворился, мало-помалу разъеденный солью. Но я, немертвый, буду и дальше дрейфовать сквозь Пространство-Время. Которое для меня не прекратится. И Сознание тоже не прекратится, а станет бездушным растением.
Вот оно, покрытое плесенью, обвивается вокруг деревьев подлеска. На нем поселились насекомые-паразиты, которые суть не что иное, как отблески. И оно хочет для себя только одного: быть израсходованным. Бесследно израсходованным. Уже нет ни сил, ни желания, чтобы, по крайней мере, представить себе воробьев. Как они что-то с тебя склевывают. Вот они уже снова вспорхнули, с волоконцами «ты» в клювах. Может, они хотят использовать их для своего гнезда. Но даже на это уже не осталось надежды. Таким пустым ты становишься из-за чистейшего ужаса. Когда видишь себя со стороны.
В эту ночь я услышал крик. Он звучал так близко, что его источник должен был где-то граничить с моим коридором. Из одной из соседних кают Балтийской палубы. Я не мог ни продолжать спать, ни даже дремать. Это было совершенно невозможно, если ты человек. Когда ты слышишь такое.
Это был не столько крик, сколько звериный вой, взывавший по-итальянски о помощи, и даже – к карабинерам. Aiuto! Aiuto![58] При этом нельзя было определить, женщина ли кричит или мужчина. Кричала сама человечность. Ни один врач не мог бы ей помочь, и уж тем более ни один полицейский. Даже эти карабинеры, если бы таковые были на борту, только стояли бы беспомощно перед каютой. Может, они как раз решили бы взломать дверь, чтобы доставить женщину вниз, в госпиталь. Это ведь была женщина, теперь это можно было расслышать. Но даже доктор Самир не сумел бы предпринять ничего другого, кроме как сделать ей укол. От него она, правда, заснула бы. Но на следующее утро, проснувшись и смутно увидев, чтó ее окружает, начала бы кричать снова. Как только убедилась бы, что еще жива.
Она кричит, по сути, один-единственный звук, кричит и кричит его. Он, Lastotschka, – антиматерия нашего звука. Он, как Антихрист, проник в нее, в эту женщину. Может, кто-то, очень близкий ей, умер. И теперь она не может без него жить. Sto tanto male![59], кричит она: Я больше этого не выдержу! Почти шестьдесят лет в браке. Но она испытывает такой страх перед смертью, или ее вера запрещает ей самовольно последовать за мужем. Поэтому она поначалу рванула и спрятала все эмоции внутрь себя, никак их не проявляла. Пока что-то в ней самой не порвалось. Пока она сама не порвалась. С тех пор она вытекает из себя самой, как этот звук. Вытекает, как одно-единственное Stotantomale[60]. Это как если бы ля-минор был, но поток света спрессовывал бы его и вжимал прямо в глаза.
Из меня, как я понял, точно так же текло бы, не начни я свои тетради. Если бы они, не могу так не думать, не стали для меня благодатью.
Опять это Aiuto!
Опять – Stotantomale.
Так что теперь я рванул свои эмоции внутрь, в самом деле собрал их в один комок. Но – потому, что я этого захотел.
С большим трудом я поднялся. Я едва мог держаться на ногах, хотя бы потому, что попросту не видел свою трость. И кресло-каталку тоже. Но теперь это не имело значения.
Потому что снаружи никто так и не появился. Я не слышал ни шагов, ни голосов, только этот крик или вой, который был одновременно ревом из глубины этого женского нутра. Таким непостижимо пустым оно уже было. От этого и любой другой бы закричал. Заразившись этим. Он бы тогда услышал собственную пустоту. И не мог бы больше выдерживать себя самого.
Поэтому пассажиры старались ничего не слышать. И горничные старались не слышать, и стюарды, кельнеры, офицеры. Sto tanto male! Дежурная на ресепшене старалась не слышать. Carabinieri! Sto tanto male, sto tanto male![61]
Хотя не услышать это Aiuto! было нельзя. Может, эту женщину стоило бы просто обнять, подумал я и продолжал думать дальше: что теперь у меня действительно есть повод, чтобы заговорить. Я буду утешать ее, думал я. Это более важный повод, чтобы взломать висячий замок на двери Храма, чем тот, которым стали для меня дети.
Чьи же это были дети? Они бы дотронулись до меня, если бы я тогда заговорил. – Теперь я хотел распахнуть его, мой Храм. Просто чтобы сказать: иди сюда, старая, ti aiuterò[62]. Кричи сколько хочешь, выкрикивай это из себя, но только делай это в моих объятиях. До тех пор, пока наружу не выйдет действительно всё.
Так что я даже начал бы петь, успокаивая ее и укачивая, чтобы заснула. Потому что речь идет уже не о моем страхе, да и вообще никогда о нем не шла. Если тебе так сильно его не хватает, сказал бы я, твоего мужа или кого ты там потеряла, тогда позволь мне снять с тебя страх. Чтобы я мог принять его в себя. Если все настолько ужасно, что этот звук сумел в тебе угнездиться. Отдай его мне, я уж как-нибудь с ним справлюсь. А ты тогда сможешь спокойно умереть. Я отойду в сторону и уступлю тебе место. Плевать, что я имею на него право и что, собственно, теперь подошел мой черед. Я могу скитаться по морям еще пару лет.
Так что я опять обрел Сознание, неожиданно, и теперь видел всё совершенно ясно. Даже дверь моей каюты мне удалось открыть. Я хотел, поскольку никто другой ничего не предпринимал, попросить на ресепшене ключ. Потом я бы, имея такое право или нет, заглянул к той женщине. Для чего, правда, мне пришлось бы двигаться на ощупь вдоль стены. Может, пришлось бы и ползти. Все это длилось бы очень долго. И было бы ужасно. Потому что кошмарный вой из этого пустого нутра становился бы тем громче, чем больше я бы приближался к нему. Но против него я собирался применить мой собственный звук, одиночный единственный звук. Я бы даже его еще в коридоре выпевал, громко, голосом. Неважно, как бы это звучало. Для того