Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый раз с моего детства она призналась в материнстве. Сердце моё билось таким дивным чувством, каким-то блаженным, что, несмотря на ненависть, какую она мне показывала, я встал на колени, желая поцеловать край её платья.
— Смилуйся надо мной! — простонал я. — Ты признаёшь себя матерью, покажи материнское сердце. Я никогда не заставлю тебя стыдиться, не выдам тайны, замкну её в себе, но не отталкивай меня.
Навойова с омерзением отступила.
— Прочь! Не прикасайся ко мне! — воскликнула она. — Ты его ребёнок, не мой, а всё, что только идёт от него, что его напоминает, — ненавистное! Проклятое! Прочь от меня!
И, бросившись назад, она сказала взволнованным голосом:
— Уйди, закопайся, скройся, где хочешь! Может, надеешься получить от кого-нибудь признания, милости, опеки. Никто, никто не будет тебя опекать, потому что предал бы себя, я также, потому что ты мне противен!
Я медленно встал.
— Я не чувствую себя виноватым ни в чём ни перед кем, — сказал я. — За что же мне быть наказанным и нести покаяние?
— Потому что ты не должен был родиться! — крикнула она, заламывая руки, и начала плакать от гнева. — Вся моя жизнь отравлена им и тобой!
Она рыдала, закрыв глаза, я молчал; что делалось в моей душе, этого я передать не могу. Я был пришиблен, несчастен сверх всяких слов, измучен, напуган, а над этими чувствами, как бы чудом, возвышалась та сладкая мысль, что нашёл, что у меня была мать.
Она меня ненавидела, но тут ненависть текла из иного источника — я был не виноват. Я рад был чем-нибудь ей доказать, что хотел быть ей послушным, что готов был посвятить себя ей. Но оставить родину, закрыться где-нибудь в незнакомом монастыре, среди чужих людей, это было словно спуститься в могилу. Я стоял задумчивый, с опущенными глазами.
Взволнованная Навойова ходила по большой комнате, бормоча непонятные слова. Остановилась напротив меня, всматривалась и закрывала глаза.
Наконец она вытянула ко мне руку и крикнула гремящим голосом:
— Вон!
Я схватил эту руку, которую она приблизила ко мне, и вырывающуюся, целовал, обливая слезами.
Из её уст вырвался крик, она дёрнула руку сильней, вырвала её у меня, и в ту минуту, когда я выходил, она упала наполовину бессознательная на стул.
Слуги, услышав её крик, как раз входили, когда я, закрыв за собой дверь, убежал из этого дома в какой-то горячке и как бы бессознательный. Не думая даже, куда направлюсь, одной привычкой я направился в свой дом, упал на кровать, размышляя и мучаясь.
У меня было такое решение: если не навсегда уйти из родины, то по крайней мере выехать из Кракова и никогда туда не возвращаться. Моя мать призналась, я был должен сделать это, чтобы не отравить ей жизнь. Широкие наши края давали мне возможность переехать и скрыться в какой-нибудь отдалённой земле: на Руси, в Мазовше, в Великой Польше, на Литве, наконец.
Но, уходя из Кракова, я должен был отказаться от того, что мне было самым дорогим, — надежды, что король меня снова когда-нибудь допустит к своей милости.
Я был обречён на вечное сиротство.
Ещё не определившимся, что мне делать, но уже ищущим какой-нибудь службы в отдалённом уголке, меня нашёл возвратившийся Задора.
Я не имел от него таин, но того, в чём мне призналась мать, доверить ему не мог. Я не признался даже, что виделся с ней. Я поведал ему только, что Краков мне опротивел, что хочу сменить воздух и людей, и где-нибудь в другом месте, может, буду счастливее, чем здесь, потому что мне явно не везло.
Задора не возражал; пожелал только, чтобы я ему давал знать о себе.
В разговоре с ним, когда мы разбирали, куда мне направиться, Задора мне посоветовал Великопольшу, особено потому, что её любил король, и там были самые верные ему. Я тогда не мог предвидеть, не зная там никого, как неудачно и именно туда попаду, куда был не должен.
Несколько дней у меня заняло прощание с приятелями и благосклонными.
Я пошёл и к ксендзу Яну Канту, который всегда принимал меня с каким-то состраданием к моей судьбе, но советами своими для меня скупился, точно его что-то от этого сдерживало. Он был не против того, чтобы я ехал искать счастья в Великой Польше.
К какой службе я должен был стремиться, я сам толком не знал, готов был принять всякую, какая бы мне попалась: придворную, солдатскую, а, дай Бог, канцелярскую.
А тут, чтобы объяснить то, что со мной случилось, я должен добавить, что Великопольша в то время, хотя под одним королём и одним законом, по-старинке имела великорядцев и на съездах краковяне держались от сандомирцев отдельно, и великополяне отдельно. Тесных отношений между двумя замлями не было, скорее царила какая-то зависть и взаимная неприязнь.
Поэтому, о том, что делалось в Великопольше, мы мало знали.
Великопольша, что представляла раньше главнейшую часть королевства, почувствовала, что её значение и власть краковяне отобрали так же, как увезли корону из Гнезна, что без них всё хотели решать.
На общих собраниях король мог быть почти уверен, что Великопольша его поддержит против краковян, а в свою очередь те требовали того же, краковские паны вставали против них.
Собираясь в Познань, о Великой Польше я знал только то, что Пётр из Шамотул, каштелян и староста Познанький, любимец короля, верный слуга его, был там самым значительным и всем владел.
Но уже расспрашивая людей по дороге, ища информацию, где легче всего можно было найти какую-нибудь службу, я убедился, что у каштеляна было больше двора, чем нужно, и попасть к нему было невозможно. Зато они добавили мне надежду, что у других найду её легче. Один и другой напомнил мне о Владиславе из Домабожа, о котором говорили, что он собирал много людей и всегда в них нуждался.
Говорили, что он был щедр, обильно вознаграждал своих слуг, и только то мне пришлось в нём не по вкусу, что он принадлежал к Топорчикам, значит, был в какой-то кровной связи с Тенчинскими, хотя в Кракове