Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже мой, как все это грустно. Когда постепенно оборваны все лепесточки семьи, бога, истории и осталась плохая машина.
Здесь в синей комнате на диване привезенная из Питера картина возрожденской дамы, играющей на виолончели с амуром, держащим ноты на голове[343]. Полотно, видимо, хорошего, большого мастера. Великолепный «венецианский» колорит. От кроваво-красного через оранжевое, желтое к темно-зеленому. И музыка в картине. Сюжет для Гофмана. ‹…›
Философия? Прежняя. Случайность, бренность, ненужность. Даже отсутствие ощущения, что ты «винтик в мировой машине».
А перед глазами итальянская картина в золотой раме на синей стене, в ее красно-оранжево-зеленых тонах и с музыкальным звучанием. Красота еще держит на свете.
Пойду, вероятно, за книгами.
С ужасом читаю в «Вестнике Академии» в каждом № свои председательские, загробные речи, газетные статьи. Где же моя душа? Где мое «творчество и созерцание».
Ни на чем немыслимо сосредоточиться. А «я» только в сосредоточении. ‹…› Нужно ли кому-нибудь это «я». Или лучше еще сильнее раствориться?
Чувство полной случайности, беспорядочности, хаоса, бессмысленности особенно живо. Ну к чему же сознание здесь с его целью и регулярностью?
Машинность, механика и сознание, душа, Я, только «пилот», теряющий свое собственное содержание.
Нашел большой белый гриб. А за несколько километров Москва. Гуляли с Олюшкой часов 5. Разговоры о материалистическом, воскресении и о том, что люди станут «как боги».
Мне 56-й год, облетели все наивные картины «природы», как у немецких романтиков. Знаю современную физику. Позитивизм. Сенсуализм. Материализм. «Und sehe ich, ich armer Tor, dass ich bin klug als wie zuvor»[344]. Неясно и печально все. Кончил книгу Weizsäcker’а «Zum Weltbild der Physik»[345] и согласен, что «An einem Tage, von dem heute noch niemand sagen kann, ob er nah oder fern ist, wird vielleicht ein neuer Mensch die Augen öffnen und sich mit Erstaunen einer neuen Natur gegenübersehen»[346]. А возможно, что и другое, людей просто сметет с земли ветер какой-нибудь атомной бомбы – на этом деле кончится и физика, и метафизика.
‹…›
…перед смертью хотелось бы еще раз как следует протереть глаза, посмотреть на мир и подумать о нем.
«Отпускные» дни, но вялые и тупые. «Горизонт» в голове застлан густым туманом. Ничего не вижу. Как будто бы нет городской жизни. Может быть, это бессознательная «самозащита». Но как-то страшно, словно ослеп.
Здесь [в санатории] въявь умирание дряхлых академических стариков. Жуткая картина. Перед обрывом. Бога давно нет, но нет и наследников, «дома», нормальной семьи. Ослабление памяти, ума, сил.
Здесь зеленый остров, цветущие липы, дубы, березы, орешник – но за 10 километров московская жуть. Самообман.
Чудной красоты радуга. Полный полукруг, яркий, блистающий. С одной стороны радуга опиралась на ясеневскую церковь (скелет церкви), с другой – на какой-то кирпичный красный завод на фоне зелени. Чудесное, мистическое зрелище. Как же оно действовало на мыслящих до Декарта и Ньютона? В мире бывает столько красивого, т. е. находящегося в резонансе с «я».
‹…›
Вместо грибов нашли две мины, кого-то до сих пор подстерегающие. Сидел под дубом и с грустью думал о себе.
Кажусь себе таким маленьким. Но не это главное. Смотрю на облака, деревья, умирающих стариков, исчезающие государства, и так ясна эфемерность всего, и вот руки опускаются. ‹…› Чувствую, как старею. Неужели перед смертью не удастся сделать большего.
Не хватает воли для передвижения ноги. И нужен непрерывный опиум «дел», дел московских, чтобы забыть об этом.
Но ведь есть что-то живое, свое в зеленом лесу, и так хорошо бы здесь незаметно асимптотически умереть. Как жаль, что не умер тогда зимой 1941 г. в Йошкар-Оле.
Преследующее чувство временности, неустойчивости всего. Кроме того, сознание своей Minderw[e]rtigkeit[347]. Нет большого хорошего, своего крюка, за который мог бы держаться последние годы жизни. ‹…› Хочется остаться на месяцы без людей, с одной Олюшкой, с книгами, лабораторией и своей головой. Чувство обреченности.
Как хотелось бы написать хотя бы одну веселую страницу!
‹…›
Снится мама, то в гробу, то живая, но с последними следами жизни.
Заснувшие на полках, в шкафах книги, предметы. Чувство тихой, спокойной, уютной могилы. Почему-то вспоминается кладбище…
‹…› Хочется прорвать какие-то завесы напоследок, увидеть то, чего не видел никто, и передать это людям, а силы слабнут. И «человеческое», все постепенно отпадает. Материализм. Скептицизм. Один, один.
Такое пустое настроение осеннего кладбища. Тяжелые дождливые облака. Тени в комнатах. Оставлены комнаты без людей. Вчера разговоры о Николае, и весь город с его стариной – невская Венеция.
Все проходит, проходит, и эта тонкая ария тихой смерти, как колыбельная песня всюду здесь. От этого чувства никак избавиться не могу. И люди, которые как будто совсем иные в Москве, здесь становятся тенями странного острова Мертвых. Может быть, эта тишина Биржевой линии и всего этого конца Васильевского острова влияет? Кто знает. Это совсем не логика, а неотвязная интуиция.
Здесь словно завернулся одеялом и спрятался от мира на несколько часов. Хотелось бы умереть мне в Питере и здесь в здешних болотах хорониться.
…квартира на Биржевой линии кажется своим, родным телом, с моим старым письменным столом, осколком шрапнели, разорвавшейся в декабре 1905 г. на Пресне и чуть не убившей мать, со старыми книгами, которых не видел лет 35, с дневниками, тишиной, памятью о блокаде.
‹…› Затребовал из БАН книжку Л. Н. «Этюды», которую читал в 1915 г. зимой в Замирье, на войне. Около каждой книги, предмета, открытки кристаллы воспоминаний, которые уйдут со мной.
Собираюсь на Александро-Невское кладбище, на могилу отца. Минувшее все бледнеет, гаснет, становится схематичнее.
Сейчас поеду с Олюшкой на