Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Языками воздух чешут, — отмахнулся пещерник. — Знают, пройды, что словом можно взять за руку и повести за собой. Вот и имеешь упражнения на духовную выдержку: nihil admirari — ничему не удивляться».
А я и дальше жадно слушал тех бродников и глашатаев, просеивая их слова на чистые деньги и на фальшь. Святое и грешное, чудесное и обыденное, возвышенное и низменное колобродило, причудливо переплетаясь, в пестрых рядах Зеленякового торжка.
Ничему не удивляться… Легко сказать, сидя в тесной копанке с тусклом фитильком. А здесь перед глазами такое мелькает, и уши встопорщенные, как у зайца, — не упустить бы чего.
Собачкой бегал я за Хором — костлявым человеком в женском платке, спадавшем на голые плечи. На левом предплечье имел выжженную змею урея, и это плечо было теплее другого. А лицо сухое и смятое, как прошлогодний лист, и таким же был голос. Хор прибыл по подземной реке из Города Белой Стены. Оттуда, где родился в хлеве небесный человек Агни, и солома и дерево вспыхнули от его прикосновения. Относительно хлева я соглашался, но почему у бога такое странное имя. Потому что у Бога девяносто девять имен, объяснял Хор, и все они высечены в гробнице на скале в пустынной горячей земле, через которую протекает большая река, несущая синий ил. В Городе Белой Стены бытует второй мир, возвышающийся над жизнью и смертью. Там живут молодые люди, которые возводят из каменных плит храмы и четырехгранные гробницы.
Они знают, как размягчить камень и сверлят его медными сверлами. Плиты, по которым они ходят, сами поднимаются и складываются в толстые хижины. Там не воруют и не убивают. Охотятся с дикими кошками на гусей. А с прирученными обезьянами собирают корень мандрагоры, которым истребляют врагов. Черные кошки ночью сторожат их дворцы. Там мертвецов закапывают в сухой песок, и плоть остается целой вовеки. Лекари перемалывают те мощи и дают женам от бесплодия. Или подсыпают в борозды — и хлеб родит обильно. На дрожжах перезревших тел… Там не плачут по мертвым, наоборот — рады за них, что те отправились в дорогу к Богу. Там пшеничное зерно — как конский зуб, а колос — как березовый веник. Когда человек готовится к ночной встрече с женой, жрецы выпрашивают у Неба душу, чтобы она оживила плод их слияния… Там высокие каменные столбы, и на рассвете они трубят свои ноты. На такой колонне жил и Симеон Столпник, весь в язвах и ранах, из которых вылезали и выпадали черви. А мученик тот просил, чтобы их собирали и возвращали в раны, в свой дом боли…
Хор сознавался, что пред смертью тоже должен вернуться домой, чтобы из остывшего вырезали кусок кожи с гадиной, высушили ее и положили в пласты других лоскутов.
«Для чего?» — дивился я.
«Потому что они дают силу земле».
«А что подпитывает нашу землю?» — спросил я.
«Мало что. Разве что чернота из-под ногтей тружеников и кротость их сердец. Вы останетесь вечными детьми, мало знающими…»
«А можно все-таки постичь знания?» — не унимался я.
«Понятное дело. В первую голову отпусти поводья и отдайся на волю коня. Испытай насыщенность дней, как библейские пророки. Научись угадывать во всем меру, место и время. И добывай из себя слово… К пониманию долго надо идти, но это дорога не верст и не лет. Дорога — между словом и сердцем. Когда научишься слышать слово сердцем, тогда заговорят с тобой и вода, и дерево, и даже камень».
Мало кто верил ему, кроме меня. Я носил Хору шелковичный квас и орехи, но он так и не взял меня с собой в Город Белой Стены, как обещал. Неожиданно сел в пустую бочку и оттолкнулся от берега. Ведь Латорица, как он сказывал, впадала в его подземную реку. Минуя Гнилой мост, дал благословение ранним ходокам: «Боже, позаботься о тех, кто входит в сей город. Защити и сохрани того, кто выходит из него. И дай мир тому, кто остается в нем…»
Я оставался. И был спокоен за свое Мукачево, за притягательную его силу. Стоило какому-то чужаку, по делу или невзначай, ступить сюда ногой, так уже его отсюда невозможно выковырнуть, как говаривал мой дед. Как те же племена мадьярские, что именно здесь «узнали» начало нового материнского наследия.
Мукачево — город не белых, а серых стен, однако он лучится теплым светом, как утерянное перо ангела.
Я водил Алексу по голой падине берега, показывая, где с каким товаром стояли шатры, где какие фигляры показывали свои фокусы. Водил с тайной мыслью дать его ногам работу. Теперь это было первостепенным лекарством вместе с травяными гарячами[332], которые я заваривал поутру. На возвышении мы остановились отдохнуть. Парень зорко вглядывался в вечернюю даль. Я догадывался, куда бежит его взгляд. Мне ли не знать. Красивое личико — сердцу беспокойство.
«Если подняться в дубник Черника, — сказал я мимоходом, — то оттуда, как на ладони, видно владения нашего бурмистра. Белые лебеди, как перышки, плавают по воде…»
«Боюсь, не осилю тот подъем», — грустно вздохнул Алекса.
«Беды в том нет. Ежели тяжело ходить, попробуй плавать».
«Плавать? — испугался он. — Как-то боязно… Еще и здесь. Я не знаю сей воды».
«Зато она знает тебя. Доверься ей…»
Я напутствовал другого, притом сам брел, как по трясине. Имел ноги, имел тайстру в дорогу и не имел направления. Имел жертвенного козла, но не имел ножниц. Оставалось содрать последний пук шерсти.
Кто ищет, тот находит. Лоза криничара[333] всегда гнется над подземным источником.
Ни в горсть ни в сноп шло мое дело. Намертво застопорилось. Потянулось улиткой время. Чуть ли не от сумерек я ждал каждый новый день, надеясь на его благоприятствующий свет, непременно раскрывающий все тайны. Ждал волшебного луча, который покажет наконец какой-нибудь след. Я знал, что ищу след птицы в небе или рыбы в воде. Знал, но и далее искал, как слепая курица зерно. Я не знал, что делать, но трудами и ходами полнились мои дни. Я не знал, куда идти, но предчувствие путешествия висело в воздухе, как дым.
С верхушки Ловачки я осматривал окрестность верхнего Мукачева, до самой реки. Прикидывал воображаемую карту, куда могла пролегать стезя от Тминного поля. Но легче сказать, куда не могла. Я хватался за каждую ниточку тропинки, за каждый протопт, но все они упирались в торный тракт или сбегали к мосту. Все — на прилюдье, на виду, и поэтому я отметал их как неподходящие. Если бы девы оставляли город привычными дорогами, должны были быть свидетели. А их не заметил никто. Однако должен, должен быть пешничок-тайничок, по которому они ускользнули из Мукачева. И я без устали шарил в зарослях вокруг Тминного поля, высматривая наводящую затесь. Но, к сожалению, тщетно.
В мое отсутствие Алексина мать поправила хижину, двор и огородик, постиранное шматье хлопало на шнурке. Выветренное за годы жилище снова вкусно запахло кострищем. Да и сама женщина, обрадованная поворотом сыновней судьбы, помолодела, с лица сошел налет печали, ожившие глаза сияли светлым теплом. Как тот жар, что дремлет под пеплом, ожидая ласкового ветерка. Неистребимый, неугасимий огонь женской жертвенности.