Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все же из его полупонятного рассказа я узнал кое-что новое о дворе королевы Нзинги. Пикантные подробности, которых не было в книгах. За историческую достоверность не поручусь, но, во всяком случае, не скучно. Например, выяснилось, что в какой-то момент своего правления королева решила стать королем и потребовала, чтобы к ней обращались как к мужчине. В часы отдыха от ратных подвигов смена гендерных ролей стала одним из ее главных проектов. Придворным дамам было велено облачаться в воинские доспехи, а мужьям Нзинги (у нее их был целый гарем) – носить женские одежды и квартировать в женских покоях, вместе с фрейлинами-солдатками. Если же какой-нибудь из мужей был уличен в связи с солдаткой, его немедленно казнили, а ее прощали. Когда одна из придворных дам Нзинги погибла в бою, две молоденькие служанки сцепились из‐за того, кому из них выпадет честь быть погребенной вместе с госпожой. Нзинга разрешила их спор в духе царя Соломона, приказав закопать обеих, и служанки бросились к ногам мудрой правительницы, лепеча слова благодарности за оказанную честь. Триста с лишним лет спустя воительница Нзинга стала главной фигурой национального единства: ей, и только ей нашлось место в обеих мифологиях, МПЛА и УНИТА. Кажется, это единственное, на чем сошлись две враждующие партии. Но место, отведенное ей в партийных пантеонах, оказалось не самым почетным: профиль на банке кофе, название супермаркета. Даже памятник Нзинге – тот самый, что стоял на площади Кинашиши, пока его не отправили в дом-музей престарелых под названием крепость Сао-Мигел, – был отлит не в Анголе, а в Северной Корее. Что же касается вмятины, выдаваемой за след ноги королевы, она не слишком отличалась от всех прочих вмятин, но зато с вершины скалы открывался головокружительный вид на планалто[232], где соседние пики, покрытые сукном альпийской растительности, выглядели как другие миры – неприступные феодальные наделы. А под ногами эти миры повторялись в миниатюре: в виде аккуратных горок из щебня. Экскурсовод объяснил, что это – местный обычай. Строить щебневые курганы рядом со следом Нзинги считается здесь хорошей приметой.
Потом была Южная Кванза, портовый город Порту-Амбоин, сменивший полдюжины названий, известный в прежние времена благодаря своим кофейным плантациям, а в наши дни – как центр нефтяной промышленности (огромные логотипы «Сонангол» и «Паенал» напоминали отдыхающему, что от «мака» не убежишь). Горы вокруг Порту-Амбоин, поросшие густым туманом. И сновиденческие пейзажи Мирадуро-да-Луа, и поездка на катере по реке Кванза, и баобабы в Национальном парке Кисама, где, превозмогая тошноту от непрерывной тряски, Вероника сделала из окна джипа столько фотографий, что в Крюгер можно было уже и не ехать. И церковь Богородицы в Мушиме, на левом берегу реки Кванза (согласно легенде, эта церковь возникла ниоткуда в одно прекрасное утро в конце XVI века). И сувенирный рынок Бенфика, и пляжный отдых на острове Муссуло, и катание на гидроцикле. Всего понемножку.
Бóльшую часть этих достопримечательностей и сам видел впервые. Я, честно говоря, даже не надеялся, что за неделю удастся столько всего успеть. Невероятно. Только сейчас по-настоящему ощутил, что нахожусь в Африке, увидел себя на фоне ее большого неба, красной земли, замкоподобных термитников и открыточных баобабов. Более того, с удивлением обнаружил, что эта Африка в точности совпадает с моими изначальными представлениями о ней. Или это всего лишь аберрация памяти и мое изначальное представление было другим? Теперь уже не определить. «Там» стало «здесь». Безошибочность португальского языка: для обозначения «там» может использоваться одно из нескольких наречий места, в зависимости от степени удаленности от говорящего («я») и слушателя («ты»). Aí (рядом с тобой, но на некотором расстоянии от меня), ali (неподалеку от нас обоих), lá, acolá (далеко от обоих), além (совсем далеко, за горизонтом). «Там» бывают разные, а «здесь» (aqui) всего одно. Расстояния схлопываются, и всевозможные «там» сходятся, как лучи, в едином «здесь», где нет никаких различий между «я» и «ты», между «до» и «после». Есть только то, что есть. Мы и то, что рядом с нами. Побережье, ресторанчик с видом на изумрудное море, белый песок. В раскаленном мареве у линии берега, на фоне красно-желтой эмблемы «Сонангол», люди с корзинами на головах бредут по песку по направлению к променаду. Женщины в традиционных нарядах (шоу для туристов), с волосами, напомаженными маслом мупеке, предлагают иностранцам холодную воду в полиэтиленовых пакетах. За соседним столиком какой-то краснобай развлекает компанию историей о том, как в прошлом году на Двести тридцатой[233] в него на полной скорости врезался катафалк: «Моя тачка – всмятку, и гробовоз – всмятку. Что там с покойником стало, даже подумать страшно. Говорю водителю: ты куда торопился-то, босс? Клиенту твоему уже не к спеху…» Одобрительные смешки и удивленное цоканье смешиваются с шелестом кокосовых пальм. Вооруженные биноклями иностранцы тянут из трубочек коктейли в утешительной тени бугенвиллеи, акации, плюмерии. Юркая ящерица пробегает по деревянным перилам и скрывается в густой листве. Пахнет фруктами, сахарным тростником и еще чем-то – менее очевидным, более печальным. Запах распада. Или это всего лишь отголоски запахов, принесенных ветром с деревенского рынка и пристани? Пряности, сушеная рыба. Парень лет десяти (может быть, сын судомойки?) катает палкой велосипедное колесо. Несколько ресторанных служащих сидят и лежат на земле в тени дерева, некоторые спят, их разморило. Узкая бетонная дорожка предупреждающе сверкает на солнце: босиком не ходить. В расписных кадках цветет что-то вроде анютиных глазок; по стене, обвитой белым вьюнком, взбегает голубая ящерица с красной головой. Эта ленивая идиллия на фоне моря, песка и неба – остров Муссуло или остров Капри, Куба, Ява. Вблизи не различишь.
Есть только то, что есть, здесь и сейчас. Aqui. И еще – além и aquém, два наречия места, у которых нет прямых аналогов ни в русском, ни в английском. Além – что-то вроде «за горизонтом»; aquém – противоположность além, что-то вроде «по эту сторону рая». В этих «além e aquém» присутствует сказочный оттенок, как в «тридевятом царстве, тридесятом государстве», и вся обыденность, очерченная этими наречиями, преображается в сказку – особенно за пределами Луанды. Остановившись на ночевку в каком-нибудь захолустье, вдруг обнаруживаешь, что попал в странное место, где «здесь» разом превращается в «там» из полузабытой книги.
Да и Луанда, уже неплохо изученная, представала в новом ракурсе – с холмов Алваладе и Мирамара; со смотровых площадок, откуда открывается вид на ночной Маржинал или на крепость Сао-Мигел; с маяка в окрестностях Футунгу-де-Белаш, где раньше располагалась правительственная резиденция. Парадная роскошь Ильи, Прайу-ду-Бишпу и того отрезка Маржинала, где старомодный фасад Национального банка источает ностальгию по эпохе макут и сентавов[234]. Эта Луанда была отретуширована моим желанием показать ее с лучшей стороны, и теперь я вместе с Вероникой удивлялся простым вещам, которые давно уже принимал как данность: тому, как нас все время чем-то угощают, веселят, добродушно подкалывают; тому, сколько в африканцах добросердечия и душевной щедрости и как все это сочетается с жесткими реалиями города, где все время надо держать ухо востро, а руку – на бумажнике. Легко переняв слащавый стиль экскурсоводов, я комментировал прогулку по городу красивыми обобщениями, причем так уверенно, что она ни разу не догадалась: все это пришло мне в голову только сейчас. Луанда, говорил я, – это город, который все время находится на взводе и одновременно – в состоянии меланхолии; лихачество и трикстерство сочетаются в душе города с внутренней подавленностью, веселье – с посттравматическим синдромом, безверие – с суеверностью, жульнический задор – с растерянностью и отчаянием, кизомба – с фаду, семба – с кудуро. И во всем этом – такая необузданная творческая энергия, что даже я, приехав сюда, стал на старости лет баловаться творчеством. Удивительно.