Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Муц обернулся к Нековаржу.
— Братец, — выговорил офицер, нахмурился, но тотчас же улыбнулся. — Да, теперь-то я понял, что значит это слово. Не смотри на меня так, прошу.
— Как?
— Точно обо мне беспокоишься сильнее, чем о себе самом. Как тебя по имени?
— А зачем говорить, братец? Ведь вернемся к остальным — снова по фамилии звать придется, самому же неудобно будет.
— Можно подумать, нам удастся уйти отсюда живыми.
— Ну, я-то, братец, ничуть в этом не сомневаюсь. Верю я в эту искорку, что по проволоке полетела. Проволока, братец, тонкая, длинная, но искорка — она как свет мчится! Лучше нет средства, чтобы весточку передать. Ни холодно ей, ни голодно, и устали не знает. Вот она здесь, а глядишь — и там уже, в пятидесяти верстах, чуть ли не в мгновение ока долетела. Так что не тревожься, братец. Дошла уже телеграмма.
— Но телеграфистам придется передавать дальше!
— За них я, братец, ручаться не могу. Но ведь для того и сидят телеграфисты, чтобы искорку эту дальше перегонять. Кто они такие, чтобы свет останавливать?
От выпитого натощак голова у Йозефа кружилась, в висках колотило, в глазах резало, и все конечности ныли. Засыпал. Оставалось бороться со сном, чтобы смаковать последние часы. Вот только в вонючем, тесном загоне смаковать было нечего. По звуку комиссарского дыхания можно было без труда догадаться, что он уже забылся сном. Доктор прикорнул за столом, головой на сплетенных гнездом руках. Не спал один Филонов; часовой прислонился к стене, прикладом ружья упершись в пол. В Москве четверть одиннадцатого, а здесь — два часа ночи. Анна, должно быть, уже давно уснула глубоким сном.
— Нековарж, — обратился Муц к сержанту. Йозеф увидел, как между холмов в сибирской ночи пролетали от края до края горизонта вспышки. — Я знаю, как женщины устроены. Сейчас объясню. Ты слушаешь? Нужно уверить дам, будто посылаешь им весть. И не беда, если женщины не понимают кода. Главное — чтобы верили, будто послание важное, что от них зависит, сумеешь ли ты донести смысл. Понимаешь ли, Нековарж? — Но чех уплывал вдаль на льдине и молчал.
Муц пробудился. Телеграф клацал, точно зубы. Часы показывали пять утра по местному времени. Спали все, кроме часовых: те дремали. Йозеф встал. Закричал:
— Товарищ Бондаренко! Телеграф! Ответ пришел!
Вагон ожил. Филонов вскинул ружье и прицелился в Муца. Бондаренко зевнул, моргнул, поскреб пальцами темя и поднялся. Глянул на офицера, кивнул и медленно направился в телеграфную. Проснулся и Нековарж.
Йозефу казалось, будто он чувствует запах пробивающегося рассвета, впитавшего южный ветер и кедровый дух.
— Вот так искорка! — воскликнул чешский сержант.
Вернулся Бондаренко, держа зажатые в кулак бумажные жгутики. Поглядел на Муца, покачал головой:
— Местные известия… Сообщение из Верхнего Лука, по здешней линии. У твоей бабы, Филонов, сын народился.
Часовой покраснел, ухмыльнулся. Начал было «Вячеслав… Славка…», но тотчас осекся и потупил взгляд. Когда вновь поднял глаза, то успел совладать с улыбкой, напустив на себя серьезный вид.
— Никаких поповских имен! — заявил часовой. — Пусть будет Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция и Троцкий! Мелортом назову!
— Мелорт, значит, — повторил комиссар и кивнул. — Хорошее имя, верно отображающее нашу коммунистическую действительность. Действительно, Слава — в самую точку!
— А если внук родится, — просипел сквозь завесу кашля проснувшийся доктор, — то можно и Мелортом Мелортовичем назвать…
Подойдя, Филонов что есть силы заехал доктору по уху. Самсонов вскрикнул, пошатнулся, но не упал. Со стола слетел стакан, покатился по ковру, однако не разбился. Читавший ленту комиссар поднял взгляд.
— Говорил же я вам, доктор, — бесстрастно произнес председатель ревкома, — не издевайтесь над рабочим классом. Было время, когда ваши только и делали, что зубы скалили — то над простыми людьми, то над дворянством, то друг над другом… Но кончилось ваше время. Стоит пошутить над новым человеком, человеком дела, — и вас ударят, чтобы под ногами не путались. Кстати, товарищ Филонов, может быть, ребенку лучше подойдет имя Роза?
Все недоуменно взглянули на Бондаренко.
— Ошибочка у меня вышла, не так прочитал. Дочка родилась.
Муцу не спалось. Телеграф пищал безостановочно. Часовой стрелки на часах будто и не было. Минутная бестолково дергалась, с каждым тиканьем преодолевая одно деление. Отвести от нее взгляд не было сил.
Усевшись на полу, сонный Бондаренко неспешно разбирал телеграфные ленты. Муц смотрел то на часы, то на комиссара и снова на циферблат, однако безучастность брала верх. Точно расстреливать станут кого-то другого, а он, Йозеф, уже мертв, и загробная жизнь его протекает здесь, в вагоне. Неужели уже светает и пробивается в черноте синева?
Шелестел зажатыми в руке бумажными лентами комиссар, храпел доктор, стучал телеграф, и все чудеса света, вся жизнь мира сводились к беззвучному подрагиванию часовой стрелки под стеклом. Оставался час и сорок пять минут. Муц почувствовал: как-то сама собой с ним случилась перемена, вернулась былая бодрость и ясность рассудка. Усталости не было. Пропало головокружение, чувства обострились. За единственный миг удавалось видеть, обонять, чувствовать и слышать больше, чем прежде переживал за день.
Жирные отпечатки пальцев, размазанные по водочной бутылке, яркие латунные гильзы от патронов Филонова, еле уловимый шорох двух концов телеграфной ленты, трущихся друг о друга, щелки под тесовым настилом, на котором сидел Йозеф, запах сухого сапожного голенища и то, как выпячивал во сне челюсть Нековарж…
Вспомнилось описание Могиканина по рассказу Самарина — самоконтроль, дар обозревать прежнюю, нынешнюю и будущую жизни единой панорамой, и поступки точно мазки по картине жизни, не постижимые никому, покуда не завершено полотно.
— Доктор, — заговорил Йозеф, — просыпайтесь, доктор. Проснитесь. Прошу вас. Доктор, послушайте. Это важно. Как вы думаете, может ли человек настолько владеть собой и страстями своими, что будто таится внутри самого себя, точно авиатор внутри аэроплана, и направляться в любую сторону, какую бы ни выбрал, так чтобы другим казалось, будто он — в точности таков, каким его хотят видеть?
— Боже мой, — простонал доктор, — столько смертей, голова раскалывается, а тут еще вы с такими разговорами…
— Но давайте предположим! — не сдавался Муц. — Допустим, человек предстает перед нами то сильным, безжалостным людоед ом-убийцей, то образованным, приятным в общении, обходительным студентом. Указывает ли смена обличий на безумство или же, напротив, на отменное самообладание?
— Мне в студенчестве всегда есть хотелось, — насилу выговорил доктор. — У профессора, что анатомию читал, так бы и съел полтуши. Уж больно упитанный был…
— Да я не о том! — возразил Муц.