Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мямлю «данезачто» и шаркаю кедами по кафелю. Ого, первый раз обратил внимание: исцарапанные, убитые в хлам.
Снова молчание.
Глухой перестук льдинок в стаканчике.
Писк резиновых подошв по полу.
– Тебе очень больно? – спрашиваю, не поднимая взгляда.
– Нет, уже лучше. Этот чертов кашель пока никуда не делся, но лучше…
Киваю.
– Наверное, я с этой пневмонией проходил несколько недель. Прикинь? Потом у меня случилась та лихорадка и… проклятье, я чуть не помер. Думал, мне каюк, приятель.
Перестаю елозить ногами, но взгляд по-прежнему в пол.
– Странно как… Живешь и знаешь, что однажды это случится. Но никогда по-настоящему не думаешь об этом. А потом что-то случается – хрясь, и… не знаю, весь мир переворачивается. Вверх тормашками…
Поднимаю взгляд. Его глаза – не растерянные, не подернутые плотной дымкой гнева. Нет, они на самом деле искрятся. Я его вижу. Впервые снова вижу его: моего папу.
– Знаешь, ко мне в бреду приходила мама, – говорит он.
– Правда?
– О да. Ох и ругала же она меня! Всегда умела поставить на место, – смеется и отворачивается к окну, вытирая глаза. – Я скучаю по ней… боже, как я скучаю… В общем, мне еще должны сделать какие-то анализы, но я выкарабкаюсь, сынок. Когда мне станет лучше и я выйду отсюда, все будет иначе. Не буду ни пить, ни курить, найду работу… в общем, считай, я – другой человек.
Хех. Что-то я в этом не уверен… Он берет меня за руки. Я отшатываюсь, потому что… ну, это же он берет меня за руки, но папа только крепче сжимает мои пальцы.
– И ты, – добавляет он.
– Что?
– Извини, если я когда-нибудь… – Начинает плакать. По-настоящему. – Не знаю, как сказать. Наверное, какая-то часть меня умерла в тот день вместе с твоей матерью. Я больше никогда не позволял себе любить. Наверное, я никогда не позволял себе любить тебя.
Ничего себе откровения.
– Спасибо, – говорю.
– За что?
– За правду…
– Но ведь никогда не поздно начать, да?
– Да, наверное…
– Доктор Эвелин вчера приходила.
– Неужели? Я не слышал…
– Ты спал как убитый. Не хотел тебя тревожить.
– Что сказала?
– Что ты вылечился… ну, в смысле, исцелился.
– Она… рассказала, как я это сделал?
– А? Нет. В смысле – как? Она хочет поговорить с тобой об этом, но больше ничего.
– А, ну, тогда…
– Ты это сделал, приятель! Я очень горжусь тобой. Я знал, что ты избавишься от этой внутренней болячки. Как я от своей. И теперь, когда ты исцелился, мы, возможно, сможем по-настоящему общаться как отец и сын. Не на озере. И больше не думая обо всем этом дерьме, понимаешь?
– О… да… верно…
– Сможем снова быть семьей, – продолжает он. – Ты и я. И съездить посмотреть Арку, и игру «Кардиналов», а может, даже смотаться на машине в Брэнсон, и…
– Угу…
Папа не останавливается, но я не слышу. Что-то происходит: линолеум плавится, мое тело вздрагивает. В сущности, не уверен, но кажется, то хищное создание, которое я видел в зеркале в баре, молотит изнутри кулаками по моей реберной клетке, вопя и требуя, чтобы его выпустили. Я должен сказать правду. Нет. Мне необходимо сказать.
– Пап, нет…
– Что?
– В смысле… как бы сказать-то…
Я смотрю на него. Такого счастливого от моего исцеления, такого гордого, потому что я снова его сын. Не знаю… Словно, когда он впервые отправил меня к доктору Эвелин, во мне проросло это злое семя. И как бы усердно я ни старался его игнорировать, сорняк живет и разрастается. Может, я никогда не смогу извести его… а может, сумею лишь чуточку приструнить… или… может, он вообще перестанет расти, если я…
– Папа, – сжимаю его руку. – Я изменился, только не так, как ты думаешь…
– Что?
– Я не излечился, потому что изначально лечить было нечего…
– Иисусе Христе, Джонатан! – стряхивает мою руку. – Не начинай сначала, а? Только не сейчас, не после того, как я…
– Просто выслушай меня. Пожалуйста. – Я встаю.
– Ты был болен, сынок, а теперь здоров, слышишь…
– Нет! Прекрати! Пожалуйста, перестань это повторять. Перестань смотреть на меня как на психа, потому что я не псих, я не…
– Ты просто устал. Несешь какую-то бессмыслицу…
– НЕТ! В этом больше смысла, чем в любых моих прежних словах. Послушай меня! Меня не нужно лечить Электрическим Щитом Позора или прятать в заплесневелом чулане, не нужно, чтобы меня спасали Христос, или Зигги, или вообще кто угодно. Мне не нужно больше притворяться, что я – не тот, кто Я ЕСТЬ. Потому что… Потому что… – Останавливаюсь у изножья его койки, загнанно дыша. – Потому что… думаю, что, возможно, люблю его, папа. Его. Уэба. И такой уж Я ЕСТЬ. И мне жаль, что ты никогда не подпускал меня к себе и не позволял быть мной, потому что это ощущение – просто фантастика, а я чуть было не упустил его, и…
Градом льет пот – нет, слезы – нет, не знаю что, – мой защитный панцирь тает, переставая существовать.
– Ты тоже чуть не упустил это, папа. Меня. Настоящего меня. Но это необязательно должно быть так. Ты не должен это делать, если не хочешь. Может, как ты и сказал, мы теперь могли бы проводить это время вместе – то время, которого лишились… ты прав, никогда не бывает слишком поздно…
Он снова смотрит на меня, грудь вздымается, глаза горят. Кажется, вот-вот взорвется… Понятия не имею, чего ждать.
Потом: отец качает головой и отворачивается.
– Нет. Я никогда не пойму эту твою сторону.
И закрывает глаза. Снова уходит.
– О… но… я… – Стою, неспособный сдвинуться с места, не понимая, что делать.
Смотрю в окно. Утираю слезу. Вижу дубы. И горы. И облака. И пару птиц, пролетающих по ясному небу. И людей, суетящихся на парковке. Жизнь. Продолжается. Как обычно.
И мы. Два человека. Существующие в одной комнате, на одной планете, но живущие в двух очень разных мирах…
Не знаю.
Может, когда-нибудь он поймет.
А может, когда вернется домой, я снова буду забирать его из «Блюзовой нотки», сидеть смотреть «Семейное дело» и молча поедать готовые ужины, и папа будет по-прежнему верить в свою версию меня, а я – в свою.
Зато я, по крайней мере, знаю, какая из них – настоящая. И пока мне этого достаточно.
Поднимаю на него взгляд еще раз.
– Я люблю тебя, папа.