Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец говорил, что кровь – не вода, много ее земля не выпьет.
Вот и выходит…
Плохо выходит.
Она забралась на оленью спину, села, ухватилась за жесткий волос, сдавила пятками бока. И только подумалось, что платья жаль. Красивое. А олень с легкостью оттолкнулся и понес Лизавету прочь от мира. Вернет ли обратно?
Как знать.
Нет у нее алых бусин в дар.
И кишок волчьих, из которых можно сплести упряжь. Нет резных колокольчиков из кости индрик-зверя. Нет бубна и даже простеньких медных браслетов.
Но… даже если она не вернется, это будет хорошей платой.
Мир будет жить.
Лизавета же… она попробует.
Стрежницкий моргнул.
Вот была девица – и вот исчезла.
Не бывает такого, а все одно… шла, решительно так, быстро, и люди, которые всегда-то норовили в толпу сбиться, сами расступались, освобождая рыжей путь. А у нее лицо что у куклы.
И Авдотья за револьвером потянулась, только как-то медленно. И сам Стрежницкий вдруг понял, что воздух загустевает и что он в этом воздухе – муха, в медовую лужу угодившая. Вроде и живая пока, но ненадолго. По нервам резануло предчувствие беды, и хотел было закричать, предупреждая разноцветную толпу, которая тоже что-то такое чуяла, а потому беспокоилась, только понял: голос забрали.
И силу.
И… револьвер выпал из Авдотьиной руки, громко ударившись о пол, а кто-то сказал рядом:
– Вот мы и познакомились… я с детства многое о вас слышал.
У парня были Маренины глаза.
И сам он…
Сперва даже под сердцем кольнуло: неужели?.. Но нет, не было у нее детей. Или были? Как знать, правды-то она, сука этакая, не говорила. Впрочем, что эта правда изменила бы? Вот то-то же. И потому снизошло вдруг спокойствие вместе с пониманием: теперь точно убьют.
Пускай.
– Лично у меня к вам претензий нет, – меж тем сказал молодой человек с весьма знакомыми чертами лица. – Однако тетушку, мне мать заменившую, я уважал безмерно. А еще она в свое время клятву взяла, что я отомщу.
– За Марену?
– Приятно иметь дело с понимающими людьми, – он чуть склонил голову.
– Вы… – Авдотья глядела на револьвер, и пальцы ее подрагивали. – Вы…
– Я, дорогая моя, весьма надеялся, что мой братец исполнит свое предназначение. И тогда все обошлось бы малой кровью. К сожалению, в этаких делах вовсе без крови не получится. Даже если б неизвестная болезнь прибрала бы дорогого дядюшку вместе с семейством, нашлись бы те, кто отказался б признавать мои права. И что тогда? Смута? Война? Нет, война мне не надобна. То ли дело, когда нервный анархист проносит бомбу и взрывает все высочайшее семейство вместе… с некоторыми излишне преданными ему людьми. И уж тут сам возмущенный народ потребует мести…
А с учетом того, что погибнут не только их императорские величества, но и большая часть присутствующих…
Офицеры. Бояре. Промышленники из числа первой сотни.
Страна будет обезглавлена.
Шокирована.
Новый император. Спаситель.
Надежда, что все вернется на круги своя. А если надежду эту поддержат чудом уцелевшие боярские роды, то… у них выйдет.
– Вижу, вы поняли. – Стрежницкий ощутил ледяное прикосновение. – Если бы все пошло как надо, вы бы ничего и не поняли. А так мне придется убивать вас собственноручно… ничего не сделаешь. Клятву крови и я нарушить не могу.
И нож в руке безумного – а в том, что этот мальчишка был безумен, Стрежницкий не сомневался – свидетельствовал, что речь идет не о шутке.
– А будете мешать, – сказал он Авдотье, которая силилась пошевелиться, но, на счастье свое, не могла, – я и вас убью. В этом есть своя романтика, если подумать…
Когда нож взрезал плотную ткань мундира, Стрежницкий лишь поморщился. Смерти он не боялся, но и умирать вот так, из-за чужой дури?
Не дождется.
У него хватило сил сдавить крохотную жемчужину в руке, и та треснула, выплеснув белесую волну силы. Отзываясь на сигнал, поднялись щиты, блокируя бальную залу, отрезая ее от внешнего мира.
А там…
Навойский не подведет. Не должен.
И хорошо, что рыжую убивать не пришлось. Не простили бы… Авдотья вот и не простила бы. Ишь, глядит с укоризной, будто бы он виноват, что так глупо получилось. Может, и виноват, только что ж теперь? Главное, чтоб сама выжила.
А она сумеет.
Пружанская ведь. Папенькина дочка.
Аглая Одовецкая полагала себя в целом человеком неплохим.
Нет, она была далека от пагубной мысли о собственной идеальности, зная за собой и грех честолюбия, за который не единожды пеняла ей матушка Серафима, и упрямства, и… и хватало их, грехов великих и малых, но у кого их нет-то?
Однако грехи – это одно, а…
– Дорогая, – бабушка в узком платье вызывающего черного цвета выглядела неприлично молодо. – Мне кажется, тебе пора покинуть это место. – Она всегда, волнуясь, начинала выражаться пространно, будто желая скрыть неприглядную суть за словами.
– Почему? – Аглая давно уж вышла из возраста, когда бабушку слушалась безоговорочно, испытывая перед нею немалый душевный трепет. Теперь вот трепет остался, но и силы появились переступить через него.
– Потому что если что и произойдет, то скоро… а ты последняя из рода и…
Стало холодно. И неуютно.
Захотелось вдруг сесть, сжаться в калачик и замереть, надеясь, что не увидят.
Не услышат. Не найдут.
Тук-тук-тук… кто это? Сердце стучит-стучит, перестукивается. Собственное, Аглаино. Всего-навсего приступ паники. Не первый, но и, как она знает, не последний. Плохо быть целителем, порой знания надежд не оставляют.
И хорошо, ибо их хватает, чтобы с самым первым порывом управиться.
Душно.
И Аглая привычно трогает горло. Когда-то она в панике срывала одежду, забивалась под кровать и там билась, задыхаясь… Когда-то.
Давно.
Все прошло, все ушло… нервы остались. Последние дни были напряженными, и это не могло пройти бесследно, ей ли не знать. А тут еще зал этот парадный, люди, которым всем любопытственно на отшельницу глянуть. Дай им волю, под юбки полезут, выискивая хвост, копыта или еще какое уродство. Ведь если она, Аглая, не уродлива, то зачем было ее от общества прятать?
Мысли эти вызвали злость.
– Дурно? – от бабушки не укрылось, и цепкие пальцы впились в запястье. – Дыши, будь добра, глубоко.
Аглая дышит.