Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернее, не я, а римская часть меня; остальным моим частям было на это наплевать, хотя их не переставало удивлять то, что ольстерцы так высоко ценили слово. Они практически ничего не записывали, хотя у них существовала довольно сложная система письменности, которую они называли огамом[3], а поскольку бумаги у них не было, свой огам они выбивали на камне, и то лишь самые важные вещи, такие как имена королей, сведения об их победах и родословные. Таким образом, рассказчики становились историками. Если они совершали ошибку, сознательно или даже злонамеренно, то исправить ее, сверившись с библиотечными записями, как это делали римляне, было нельзя. Я невольно улыбался при мысли о том положении, какое занимали в Риме рассказчики и актеры (где-то пониже бродячих собак, хотя, как правило, чуть выше холеры), и вспоминал об упадке риторики, ораторского искусства, а также мастерства рассказа. В греческих школах все еще обучали искусству красноречия, но туда уже никто не ходил, поскольку деньги говорят на таком языке, который понятен и без всякой науки.
Я подумал о Юлии Цезаре и его книгах, особенно о «Записках о галльской войне». Тиберий всегда говорил, что, несмотря на напыщенность и выпячивание личности автора, эта книга — лучший из когда-либо написанных военных трактатов. Я попытался рассказать о ней Оуэну, но его это не очень заинтересовало.
— Для чего записывать слова, если их можно петь и воплощать в действие? — скептически спросил он. — Какое от этого удовольствие? Это занятие для одного, но не для всех, а удовольствие должно быть общим, разве ты так не считаешь?
Я презрительно фыркнул и ответил:
— Вполне можно ожидать такой реакции от представителя племени, которое тратит целый день на то, чтобы вырезать на камне одно-единственное слово.
Оуэн, оскорбившись, замолчал. Это продолжалось несколько минут. Мы продолжили прогулку по залу трофеев. Вскоре, забыв об обидах, он уже снова размахивал руками с таким видом, словно все вокруг принадлежало лично ему.
— А это меч Великого короля, который никому нельзя трогать, кроме него. А это колесница, подаренная Великому королю королевой Коннота Мейв, которая…
— Да, я уже о ней слышал. Но мне казалось, что она ваш враг?
— Действительно, она — величайший враг Ольстера и никогда не упустит возможности причинить нам вред.
— И в то же время величайший враг Конора посылает ему в подарок колесницу?
На лице Оуэна появилось озадаченное выражение.
— Ну конечно. Вражда возникает и умирает, а потом снова возникает, но уже по другим причинам. Союзы заключаются быстро, но так же быстро и разрываются, а законы гостеприимства вечны. Разве у твоего народа не так?
— Не совсем, — ответил я. — Но, пожалуйста, продолжай.
Он счастливо улыбнулся.
— Это меч Коналла Победоносного, тот самый, с помощью которого он одержал победу над королем Мюнстера Эйном. А это щит, который он отшвырнул в сторону перед началом боя, считая ниже своего достоинства использовать его в схватке с противником более низкого роста. Здесь хватит шлемов на тысячу воинов, копий — на целую армию, стрел — чтобы вооружить сотню лучников для сражения, длящегося пять дней. Здесь есть также щит Конора, деда Великого короля…
Я уже был сыт по горло его бесконечной болтовней о щитах, Шлемах, копьях и мечах, а также отвратительными кучами консервированных мозгов, валявшихся по всем углам. Воякам, Понимаете ли, было недостаточно просто убивать своих врагов. После этого им отрубали головы, которые затем привязывали за волосы к колесницам. А позднее, когда нечем было заняться, срубали верхнюю часть черепа, вытаскивали мозг и клали его в известь. После того как известь пропитывала мягкое месиво, эту кашу вынимали и оставляли сушиться на солнце. В результате получался серый морщинистый камень размером с крестьянский кулак. Его клали в кучу прочих трофеев героя, чтобы показать, какой он свирепый парень. Воины носили их в полотняных мешках на боку и метали друг в друга с помощью пращи, находя удовольствие в том, чтобы использовать одного врага для причинения вреда другому.
Несомненно, они брали пленников, чтобы получить за них выкуп или использовать в качестве рабов, хотя римлянин вряд ли назвал бы положение местных невольников рабством. Римские рабы почитали за счастье, если с ними обращались так же, как с дворовой собакой, и самой распространенной причиной смерти среди них, кроме дурного обращения, было самоубийство. Меня угораздило оказаться рабом на галерах, стать собственностью другого человека. Я кормился помоями и ворочал веслом под ударами кнута до потери пульса. Если бы не шторм, разбивший галеру и выбросивший меня на берег, я бы и сейчас сидел на веслах. С ольстерскими рабами обращались достаточно хорошо, к тому же они могли получить свободу за выкуп. Кроме того, они могли избавиться от рабства, показав, что могут стать полезными, защищая Ольстер от врагов. Правильнее было бы называть их не рабами, а заложниками, работающими бесплатно.
Я окинул взглядом зал трофеев и содрогнулся, увидев пирамиды окостенелых мозгов. Отец рассказывал мне, что, когда он был маленьким, наше племя еще приносило человеческие жертвы; кроме того, я повидал много римских оргий, поэтому не собирался обвинять кого-либо в варварстве. Тем не менее эти сморщенные людские останки, как мне казалось, говорили о том, что в сердцах ольстерских воинов прячется дикость, от которой римлянам уже давно удалось избавиться, окультурив общество.
Впрочем, возможно, они просто научились это скрывать. Может быть, цивилизованность — всего лишь следствие конкретных обстоятельств. Разве в обществе, где семейные и племенные распри — обычное дело, найдется вернейшее средство поразить человека, чем осознание им того, что ты не просто его убьешь, но и воспользуешься для этого мозгом его собственного брата?
— Ладно, хватит уже рассматривать эту костяную лавку, — со вздохом произнес я. — Давай займемся чем-нибудь, что можно сделать на свежем воздухе и что не связано ни с чьей смертью. К тому же это зрелище меня утомило.
Накануне отмечали какое-то событие, уже не помню какое, и я все еще чувствовал себя неважно. Думаю, так же, как и большинство людей Конора.
Оуэн улыбнулся и похлопал меня по голове. Я размахнулся, целя в него кулаком, и он отпрыгнул в сторону, стыдя меня за подобное поведение. По крайней мере, он надеялся, что мне станет стыдно. Ведь здесь никому не позволено бить барда, даже королю. Я буркнул, что он-то еще не бард, к тому же любой, кто стал бы хлопать меня по больной голове, мог получить кулаком в ухо. Оуэн скорчил обиженную физиономию, после чего мы оба рассмеялись и вышли из зала на теплое весеннее солнце. Я прищурился от яркого света. Откуда-то издалека донесся пронзительный крик.
— Пойдем посмотрим херлинг — это наша традиционная игра.