Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да вот это, – ответила Анна-Мари, указывая на окрестности, яркое солнце, деловую часть города, до которой мы уже почти дошли пешком.
Я был с ней не согласен, но спорить не собирался.
Минутку мы шагали в молчании. А потом она сказала:
– Было бы неплохо, если бы можно было иногда сбегать в другой мир. В этом-то не всегда классно, правда? Ну, я бы как минимум не возражала против мира, куда можно смываться от мамы.
Анна-Мари привязала Борнео перед хозяйственным магазинчиком.
Снаружи стоял летний зной. По крайней мере мне так казалось. Но народу по улице шлялась уйма – всем это пекло было в удовольствие. Молодые родители катили детишек в колясках. Наши ровесники заходили в кофейни, покупали напитки со льдом, выходили обратно. Иногда появлялся, пыхтя, как Борнео, очередной мазохист, совершавший пробежку.
В хозяйственном магазине было прохладно и пахло опилками. Когда мы вошли, женщина на кассе подняла голову. Я ни разу еще не был ни в одном магазине в центре, кроме кошерного, – уж больно косо тут на меня смотрели. Но у этой женщины на лице не читалось никакой злобы. Она просто задумчиво подняла брови, точно спрашивая: «Ну, а этому что тут надо?» Как будто у евреев болты и гайки не такие же, как у гоев.
А вот когда она увидела мою подругу, выражение ее лица изменилось.
– Анна-Мари! – сказала она. – Чем обязана такой чести?
Лгун из меня никакой. Просто отвратительный. Вы бы, например, никогда не поверили, что я люблю цукини.
Я просто обожаю цукини. Такая вкуснятина! Особенно потому что он такой… мягонький.
Нет. Все это вранье. Я терпеть не могу цукини. Гадость полная.
Поняли мою мысль?
Поэтому меня очень удивило, с какой легкостью Анна-Мари соврала продавщице.
– Мама меня кое за чем послала, – пояснила она.
– И как у нее дела? – с заботливым видом осведомилась продавщица.
– Да все хорошо.
– Чем могу помочь?
Анна-Мари подошла к прилавку. Я топтался сзади, подаваясь корпусом вперед, потом назад, потом опять вперед, медленно.
Анна-Мари повернула телефон экраном к продавщице.
– Я толком не знаю, зачем ей это, но она просила что-то в таком духе. Отчистить краску.
Женщина ловко выскользнула из-за прилавка и зашагала в дальний конец магазина.
Мы пошли следом.
Она сняла с полки бутылку, протянула Анне-Мари.
– Это должно помочь, – сказала она. – Плюс немного ветоши.
– А вы ее продаете?
– Чего? Ветошь? У мэра, что ли, нет ветоши?
– Не знаю. Не хочу к вам бегать второй раз.
– Дам тебе пару губок – должно подойти. Жду у кассы.
Анна-Мари заплатила, заверила продавщицу, что передаст маме привет, а потом мы вышли на улицу, отвязали Борнео и зашагали к кладбищу. Очень странным путем – не по главной улице, а закоулками.
– Меня тут каждая собака знает, – объяснила Анна-Мари.
Это видно. Продавщица в хозяйственном магазине знала ее по имени, и даже на боковых улочках, вдали от центра, при встрече все махали ей рукой.
Мне это чувство было знакомо по Кольвину. Там жили одни евреи, все знали меня и моих родных. Останавливались, расспрашивали, как дела у родителей, говорили, что только что видели Зиппи и Йоэля в магазине еврейской литературы (и как этой парочке хорошо вместе) и еще что я «с каждым днем все больше и больше похож на отца».
А когда я иду по Трегарону, никто меня не замечает. Сразу после переезда такая анонимность меня совсем не смущала, но теперь, после этих надписей на могилах, опущенные глаза стали казаться зловещими. Как будто все намеренно избегали на меня смотреть, делали вид, что меня вовсе не существует.
– Я жду не дождусь, когда свалю отсюда, – поведала мне Анна-Мари. – Поеду учиться в Университет Нью-Йорка, самый большой в самом большом городе, где меня никто не знает. Постараюсь ни с кем там не встречаться дважды.
Мы зашли на кладбище через боковой вход и прямиком зашагали к Коэну и Кантор. В ярком полуденном свете свастики были видны еще отчетливее.
Анна-Мари присела на корточки, вытащила бумажный пакет. Я присел с ней рядом, она поставила бутылку и положила губки на землю перед надгробием. Мы были совсем близко: я, она, оскверненные могильные плиты. Она потянулась, положила руку мне на локоть. Я немного закатал длинные рукава рубашки, она слегка коснулась одним пальцем моей голой кожи. Ощущение было до странности нормальным – невероятно, как такая странная, почти невозможная вещь может вдруг оказаться чем-то совершенно обычным! В такой момент ждешь грома, извержения серы, какого-нибудь знака свыше. Ждешь, что мистер Коэн сейчас выскочит из могилы и заорет на тебя на идише.
Но ничего такого не случилось. Я улыбнулся про себя, а Анна-Мари сказала:
– Худи, мне жуть как неприятно. Такие гады попадаются! Даже не представляю, что бы я чувствовала, если бы кто-то сделал такое с моими…
А потом, вместо того чтобы навеки оставить свою ладонь у меня на локте – я так на это надеялся, – она открыла бутылку, и мы принялись за работу.
Должен признать: не так я прежде воображал себе свое первое свидание. Я все не мог решить, что невероятнее: то, что она не еврейка, или то, чем мы занимаемся – старательно стираем с надгробий антисемитские надписи.
«Стираем» – не совсем подходящее слово. Скорее «размазываем».
– Мне жуть как стремно, что так вышло, – сказала Анна-Мари, выдавливая на губку еще средства. – Такое бывает со стариками. Они не любят перемен. А в Трегароне уже невесть сколько времени ничего не меняется. Все друг друга знают. Все учились в одних школах, закупаются в одних и тех же старых магазинах. И не хотят, чтобы что-то менялось.
– А ведь мир меняется, – заметил я.
– И это говорит парень с телефоном-«раскладушкой».
– Да я же не хочу… – начал я и осекся. – Оно просто защищает меня от… – Но это предложение мне тоже не хотелось заканчивать. «Раскладушка» защищала меня от всего, что отвлекает от чтения Торы: чтобы я не тратил время на просмотр видео, мемов, фотографий девчонок, одетых так же, как и та, которая только что до меня дотронулась. – Просто ощущается это по-другому. Если бы речь шла не о… нас, все было бы иначе. О нас говорят так, будто мы захватчики.
– А разве нет? В определенном смысле?
– Мы же никого не трогаем. Просто ищем себе место для жизни.
– Я, наверное, слышу только то, что говорит мама, – произнесла Анна-Мари. – Но, если вы построите эту многоэтажку, у нас ведь население города вырастет вдвое, да? Наверняка многое изменится.
Видимо, она права. В этом и состояла наша цель: сделать город другим – еврейские магазины, кошерные рестораны, новая синагога и учебный центр, эрув[35], Суббота – выходной день.
– Вряд ли это сделали старики, – заметил я, имея в виду рисунки на могилах.
– Да, скорее подростки. Потом будут хвастаться в соцсетях. Когда я говорю «такие гады бывают», я имею в виду – все люди гады.
Мы доработались до того, что пот выступил на подбородках, зато ни свастику, ни надпись на могиле Кантора было уже не опознать. Просто казалось, что кто-то шмякнул на надгробия темной грязи. Я приостановился, посмотрел время на телефоне – да так и ахнул.
– Мне нужно идти, – выпалил я.
– Мы почти закончили, – сказала Анна-Мари.
– Мне… мне нужно идти. Пропущу минху. Молитву. Можно хоть весь день пропустить. На математику хоть весь год не ходи – я, собственно, и не собираюсь. Но если пропустил молитву, тебя уводят за дровяной сарай и бьют ремнем еврейской вины.
Анна-Мари вытерла лоб и посмотрела на меня c ошарашенным видом.
– Сарай в фигуральном смысле, – прояснил я. – На самом деле у нас нет сарая. И ремня тоже нет.
– А.
– Я просто хочу сказать, что мне здорово влетит.
– Понятно. Мне самой закончить?
– Да. – Я встал, размял ноги. Увидел краем глаза какую-то фигуру у входа на кладбище, в темном костюме и шляпе. Впрочем, возможно, это просто заговорила