Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот она-то не только не отклонила супружеские наклонностимрачного Макара Долгорукого (говорили, что он был тогда мрачен), но, напротив,для чего-то в высшей степени их поощрила. Софья Андреева (этавосемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже нескольколет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-тообязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорятдаже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду можно бы былопринять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен, каккрепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшемсвященнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти ивозьми за себя». Это все слышали. Что же до Макара Иванова, то не знаю, в какомсмысле он потом женился, то есть с большим ли удовольствием или только исполняяобязанность. Вероятнее, что имел вид полного равнодушия. Это был человек,который и тогда уже умел «показать себя». Он не то чтобы был начетчик илиграмотей (хотя знал церковную службу всю и особенно житие некоторых святых, ноболее понаслышке), не то чтобы был вроде, так сказать, дворового резонера, онпросто был характера упрямого, подчас даже рискованного; говорил с амбицией,судил бесповоротно и, в заключение, «жил почтительно», — по собственномуудивительному его выражению, — вот он каков был тогда. Конечно, уважение онприобрел всеобщее, но, говорят, был всем несносен. Другое дело, когда вышел издворни: тут уж его не иначе поминали как какого-нибудь святого и многопретерпевшего. Об этом я знаю наверно.
Что же до характера моей матери, то до восемнадцати летТатьяна Павловна продержала ее при себе, несмотря на настояния приказчикаотдать в Москву в ученье, и дала ей некоторое воспитание, то есть научила шить,кроить, ходить с девичьими манерами и даже слегка читать. Писать моя матьникогда не умела сносно. В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно ужеделом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самымлучшим; под венец пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь втаких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой. Все этоо тогдашнем характере матери я слышал от самой же Татьяны Павловны. Версиловприехал в деревню ровно полгода спустя после этой свадьбы.
Я хочу только сказать, что никогда не мог узнать иудовлетворительно догадаться, с чего именно началось у него с моей матерью. Явполне готов верить, как уверял он меня прошлого года сам, с краской в лице,несмотря на то, что рассказывал про все это с самым непринужденным и«остроумным» видом, что романа никакого не было вовсе и что все вышло так.Верю, что так, и русское словцо это: так — прелестно; но все-таки мне всегдахотелось узнать, с чего именно у них могло произойти. Сам я ненавидел иненавижу все эти мерзости всю мою жизнь. Конечно, тут вовсе не одно толькобесстыжее любопытство с моей стороны. Замечу, что мою мать я, вплоть допрошлого года, почти не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфортаВерсилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить себе,какое у нее могло быть в то время лицо. Если она вовсе не была так хорошасобой, то чем мог в ней прельститься такой человек, как тогдашний Версилов?Вопрос этот важен для меня тем, что в нем чрезвычайно любопытною стороноюрисуется этот человек. Вот для чего я спрашиваю, а не из разврата. Он сам, этотмрачный и закрытый человек, с тем милым простодушием, которое он черт знаетоткуда брал (точно из кармана), когда видел, что это необходимо, — он самговорил мне, что тогда он был весьма «глупым молодым щенком» и не то чтосентиментальным, а так, только что прочел «Антона Горемыку» и «Полиньку Сакс» —две литературные вещи, имевшие необъятное цивилизующее влияние на тогдашнее подрастающеепоколение наше. Он прибавлял, что из-за «Антона Горемыки», может, и в деревнютогда приехал, — и прибавлял чрезвычайно серьезно. В какой же форме мог начатьэтот «глупый щенок» с моей матерью? Я сейчас вообразил, что если б у меня былхоть один читатель, то наверно бы расхохотался надо мной, как над смешнейшимподростком, который, сохранив свою глупую невинность, суется рассуждать ирешать, в чем не смыслит. Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь вэтом вовсе не из гордости, потому что знаю, до какой степени глупа вдвадцатилетнем верзиле такая неопытность; только я скажу этому господину, чтоон сам не смыслит, и докажу ему это. Правда, в женщинах я ничего не знаю, да изнать не хочу, потому что всю жизнь буду плевать и дал слово. Но я знаю, однакоже, наверно, что иная женщина обольщает красотой своей, или там чем знает, втот же миг; другую же надо полгода разжевывать, прежде чем понять, что в нейесть; и чтобы рассмотреть такую и влюбиться, то мало смотреть и мало бытьпросто готовым на что угодно, а надо быть, сверх того, чем-то еще одаренным. Вэтом я убежден, несмотря на то что ничего не знаю, и если бы было противное, тонадо бы было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных ив таком только виде держать их при себе; может быть, этого очень многимхотелось бы.
Я знаю из нескольких рук положительно, что мать моякрасавицей не была, хотя тогдашнего портрета ее, который где-то есть, я невидал. С первого взгляда в нее влюбиться, стало быть, нельзя было. Для простого«развлечения» Версилов мог выбрать другую, и такая там была, да еще незамужняя,Анфиса Константиновна Сапожкова, сенная девушка. А человеку, который приехал с«Антоном Горемыкой», разрушать, на основании помещичьего права, святость брака,хотя и своего дворового, было бы очень зазорно перед самим собою, потому что,повторяю, про этого «Антона Горемыку» он еще не далее как несколько месяцевтому назад, то есть двадцать лет спустя, говорил чрезвычайно серьезно. Так ведьу Антона только лошадь увели, а тут жену! Произошло, значит, что-то особенное,отчего и проиграла m-lle Сапожкова (по-моему, выиграла). Я приставал к немураз-другой прошлого года, когда можно было с ним разговаривать (потому что невсегда можно было с ним разговаривать), со всеми этими вопросами и заметил, чтоон, несмотря на всю свою светскость и двадцатилетнее расстояние, как-точрезвычайно кривился. Но я настоял. По крайней мере с тем видом светскойбрезгливости, которую он неоднократно себе позволял со мною, он, я помню,однажды промямлил как-то странно: что мать моя была одна такая особа изнезащищенных, которую не то что полюбишь, — напротив, вовсе нет, — а как-товдруг почему-то пожалеешь, за кротость, что ли, впрочем, за что? — это всегданикому не известно, но пожалеешь надолго; пожалеешь и привяжешься… «Однимсловом, мой милый, иногда бывает так, что и не отвяжешься». Вот что он сказалмне; и если это действительно было так, то я принужден почесть его вовсе нетаким тогдашним глупым щенком, каким он сам себя для того времени аттестует.Это-то мне и надо было.
Впрочем, он тогда же стал уверять, что мать моя полюбила егопо «приниженности»: еще бы выдумал, что по крепостному праву! Соврал для шику,соврал против совести, против чести и благородства!
Все это, конечно, я наговорил в какую-то как бы похвалу моейматери, а между тем уже заявил, что о ней, тогдашней, не знал вовсе. Мало того,я именно знаю всю непроходимость той среды и тех жалких понятий, в которых оназачерствела с детства и в которых осталась потом на всю жизнь. Тем не менеебеда совершилась. Кстати, надо поправиться: улетев в облака, я забыл об факте,который, напротив, надо бы выставить прежде всего, а именно: началось у нихпрямо с беды. (Я надеюсь, что читатель не до такой степени будет ломаться, чтобне понять сразу, об чем я хочу сказать.) Одним словом, началось у них именнопо-помещичьи, несмотря на то что была обойдена m-lle Сапожкова. Но тут уже явступлюсь и заранее объявляю, что вовсе себе не противоречу. Ибо об чем, огосподи, об чем мог говорить в то время такой человек, как Версилов, с такоюособою, как моя мать, даже и в случае самой неотразимой любви? Я слышал отразвратных людей, что весьма часто мужчина, с женщиной сходясь, начинаетсовершенно молча, что, конечно, верх чудовищности и тошноты; тем не менееВерсилов, если б и хотел, то не мог бы, кажется, иначе начать с моею матерью.Неужели же начать было объяснять ей «Полиньку Сакс»? Да и сверх того, им былововсе не до русской литературы; напротив, по его же словам (он как-то разрасходился), они прятались по углам, поджидали друг друга на лестницах,отскакивали как мячики, с красными лицами, если кто проходил, и «тиран помещик»трепетал последней поломойки, несмотря на все свое крепостное право. Но хоть ипо-помещичьи началось, а вышло так, да не так, и, в сущности, все-таки ничегообъяснить нельзя. Даже мраку больше. Уж одни размеры, в которые развилась ихлюбовь, составляют загадку, потому что первое условие таких, как Версилов, —это тотчас же бросить, если достигнута цель. Не то, однако же, вышло. Согрешитьс миловидной дворовой вертушкой (а моя мать не была вертушкой) развратному«молодому щенку» (а они были все развратны, все до единого — и прогрессисты иретрограды) — не только возможно, но и неминуемо, особенно взяв романическоеего положение молодого вдовца и его бездельничанье. Но полюбить на всю жизнь —это слишком. Не ручаюсь, что он любил ее, но что он таскал ее за собою всюжизнь — это верно.